Джек - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что происходило с негритенком, который раздувал огонь в камине? Почему он так волновался, почему с таким ужасным грохотом передвигал железное ведро для угля?
Директор между тем продолжал:
— Я уповаю, и присутствующая здесь госпожа де Моронваль-Декостер тоже уповает, что юный король, вступив на престол своих предков, будет вспоминать благие советы, благие примеры, которые преподали ему парижские наставники, будет вспоминать о чудесных годах, проведенных рядом с ними, равно как об их неустанных заботах и неизменных усилиях.
Взглянув невзначай на негритенка, который все еще возился у камина, Джек был поражен: тот повернул к нему курчавую голову и, вращая громадными белками, энергично мотал ею во все стороны, как будто что-то молчаливо, но яростно отрицал.
Может быть, он хотел этим сказать, что его королевское высочество и не подумает вспомнить о хороших уроках, полученных в гимназии Моронваля, и не сохранит к ней даже тени признательности?
Но что могло быть известно этому невольнику?
После заключительной тирады директора мадемуазель Констан объявила, что она готова, как это принято, уплатить вперед за треть учебного года.
У Моронваля вырвался горделивый жест, означавший: «С этим можно и не спешить!».
Напротив, спешить было необходимо.
Об этом вопиял весь дом: и хромоногая мебель, и потрескавшиеся стены, и потертые ковры. О том, что необходимо было спешить, твердили на свой лад и поношенный костюм Моронваля и залоснившееся, обвисшее платье низенькой дамы с длинным подбородком.
Но нагляднее всего об этом свидетельствовала та стремительность, с какой супруги Моронваль ринулись в другую комнату на поиски великолепной книги с застежками, куда вписывали имя, возраст новичка и дату его приема в гимназию.
Пока улаживались эти весьма важные вопросы, негр по-прежнему сидел на корточках перед огнем, хотя в его присутствии теперь уже не было нужды.
Камин, который сперва отказывался проглотить хотя бы щепочку, подобно тому, как сжавшийся после долгого поста желудок отказывается от какой бы то ни было пищи, сейчас алчно пожирал топливо, и усилившаяся тяга раздувала великолепное багровое пламя, своенравное и гудящее.
Сейчас негритенок, прижавший кулаки к вискам и не сводивший восторженного взгляда с огня, на сверкающем фоне которого сам он казался особенно черным, походил на какого-то бесенка.
Он широко раскрывал рот в беззвучной усмешке и таращил глаза.
Казалось, будто он вбирает в себя тепло и свет, зябко кутаясь в невидимый плащ, сотканный из языков пламени. На улице между тем под низким, желтоватым небом кружились белые хлопья снега.
Джек пригорюнился.
У этого Моронваля, несмотря на слащавую физиономию, был злобный вид.
А главное, в этом диковинном пансионе мальчик чувствовал себя каким-то потерянным и отторгнутым от матери, словно цветные воспитанники, съехавшиеся сюда с разных концов земли, привезли с собой всю скорбь разлуки и тревогу далеких, неведомых стран.
И внезапно он вспомнил коллеж в Вожираре, такой уютный, жужжащий, как улей, наполненный жизнью, вспомнил его чудесные деревья, теплую оранжерею, царившие там доброжелательство и покой, которые он ощутил, когда рука ректора на минуту мягко легла на его голову.
Ах, почему его не оставили там?.. Но тут же он подумал, что, может быть, и здесь его не захотят принять.
На мгновение ему стало даже страшно.
У стола, склонившись над толстой книгой, супруги Моронваль и Констан о чем-то шептались, посматривая на Джека и подмигивая при этом. До него долетали обрывки фраз. Низенькая женщина с удлиненной головой глядела на мальчика с состраданием, и он дважды услышал, что и она прошептала, как вожирарскин священник:
— Несчастный ребенок!..
Как, и она тоже?
И что это они все вздумали жалеть его?
В этом сострадании было что-то пугающее, оно угнетало его. Джек чуть было не заплакал со стыда: ребенок в простоте душевной объяснял эту жалость, в которой он чувствовал пренебрежение к себе, необычностью своего костюма, тем, что у него голые коленки и чересчур длинные волосы.
Но пуще всего Джека пугало отчаяние матери в случае нового отказа.
Вдруг он увидел, что мадемуазель Констан достает из своей сумочки и раскладывает на ветхом, перепачканном чернилами зеленом сукне стола кредитные билеты и золотые двадцатифранковые монеты.
Стало быть, его оставляют.
Бедный малыш от души обрадовался: он даже не подозревал, что там, за этим столом, только что был подписан приговор ему, было положено начало несчастьям его жизни, всей его скорбной жизни.
В эту минуту из пустынного сада донесся чей-то чудовищный бас:
Девицы, что лежат под хладною землею…
Стекла в гостиной еще дрожали, когда какой-то тучный, невысокий, но коренастый и широкоплечий мужчина, коротко остриженный, с раздвоенной бородкой, шумно распахнул дверь и появился, держа в руке черную мягкую войлочную шляпу.
— В гостиной топят! — вскричал он с комическим изумлением. — Какая роскошь! Бэу! Бэу! Значит, мы заполучили новенького питомца жарких стран… Бэу! Бэу!
По свойственной многим певцам маниакальной причуде вновь пришедший постоянно стремился обнаружить в сокрытом у него в груди органе присутствие нижнего «до» — ноты, которой он сильно гордился и из-за которой постоянно тревожился: вот почему все свои фразы он завершал этими замогильными звуками: «Бэу! Бэу!». Они напоминали глухое рычание, казалось, исходившее из-под земли в том самом месте, где он стоял.
Увидев незнакомую даму, ребёнка и кучу денег, он замер, и слова застыли у него на устах. Он был ошеломлен, обрадован, потрясен, и все это отражалось на его лице, мускулы которого были, видимо, приучены воспроизводить различные чувства.
Моронваль торжественно повернулся к камеристке:
— Господин Лабассендр ив Императорской музыкальной академии, наш преподаватель пения!..
Лабассендр поклонился раз, другой, третий, потом порядка ради пнул ногой негритенка, и тот исчез, не вымолвив ни слова, и унес с собой ведро для угля.
Дверь снова распахнулась, пропустив еще двух мужчин.
Первым переступил порог уродливый человек с седеющей головою и невзрачным безбородым лицом, одетый в застегнутый на все пуговицы сюртук, на лацканах которого виднелись многочисленные следы неопрятности, присущей близоруким: глаз его не было видно из-за очков с выпуклыми стеклами.
То был доктор Гирш, преподаватель математики и естественных наук.
Он распространял вокруг себя сильный запах щелочи; в результате всевозможных химических манипуляций его пальцы были разных цветов — желтого, зеленого, голубого, красного.
Человек, вошедший следом, являл собою совершенную противоположность этому пугалу.
Он был еще молод и довольно красив; его тщательно продуманный костюм дополняли светлые перчатки: нарочито отброшенные назад волосы увеличивали несоразмерно высокий лоб, взгляд у него был рассеянный и высокомерный, а густые, золотистые, сильно нафабренные усы на широком и бледном лице придавали ему вид пораженного недугом мушкетера.
Моронваль представил его:
— Наш выдающийся поэт Амори д'Аржантон, преподаватель литературы.
Увидев золотые монеты, поэт, так же как и его коллеги, не мог скрыть свое изумление… В его холодных глазах сверкнула молния, но он почти тотчас же прикрыл веки, успев, однако, бросить покровительственный взгляд на ребенка и бонну.
Затем он присоединился к другим учителям, стоявшим перед камином. Поздоровавшись, все трое молча поглядывали друг на друга с довольным и слегка растерянным выражением лица.
Мадемуазель Констан нашла, что у д'Аржантона спесивый вид, а на Джека он нагнал необъяснимый страх, смешанный с отвращением.
В будущем Джеку предстояло немало выстрадать по вине собравшихся тут людей, но больше всего — по вине этого человека. И ребенок точно предчувствовал это. Как только д'Аржантон появился в гостиной, малыш безотчетно угадал в нем «врага», а когда глаза их встретились, у него похолодело в груди.
Сколько раз в печальные часы своей жизни Джеку суждено было встречать суровый взгляд этих блекло — голубых глаз, будто спящих под набрякшими веками! Когда же они пробуждались, то сверкали стальным, бездушным блеском. Кто-то назвал глаза окнами души, но эти окна были так плотно закрыты, что возникало сомнение, есть ли вообще за ними душа.
Когда беседа между мадемуазель Констан и супругами Моронваль закончилась, мулат подошел к новому воспитаннику и легонько похлопал его по щеке.
— Ну, ну, дружок!.. Что это у нас такая постная физиономия? Пора бы уж развеселиться.
Джек и в самом деле в минуту прощания с камеристкой почувствовал, что на глаза у него навертываются слезы. Не то, чтобы он был сильно привязан к этой толстухе, но она была последним звеном, которое связывало его с домом, она все время находилась рядом с его матерью, и ему казалось, что с ее уходом разлука будет уже бесповоротной.