Гримаса моего доктора - Иван Лажечников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь брак был неминуем. Но, чтобы приготовить к нему других, я не мог не прибегнуть к обману; донес начальству, что Амалия совершенно здорова и может выйти из своего заключения; пастор, который должен был нас венчать, получил такое же свидетельство. Вскоре соединили мы навсегда наши судьбы в храме Божием. Во время священного обряда, как я боялся, чтобы моя невеста не изменила мне словом или знаком! Так и случилось. Едва получили благословение, Амалия побледнела, вскрикнула и бросилась на грудь мою. Пастор сказал мне вполголоса, но грозно: „Вы меня обманули... Помните, вы хотели обмануть Бога“. Эти слова и теперь звучат в моих ушах. Сделалась суматоха в церкви, все спешили узнать причину этого крика; я с трудом успокоил новобрачную и с помощью друзей своих увлек ее в карету. Здесь она пришла в себя. Всю эту невзгоду произвел черный пластырь на глазу у одного из зрителей церемонии. Друзья выдумали для толпы другую причину, из которой за несколько дней выросло огромное романтическое приключение. Между тем в городе славили мое искусство; женщины приписывали излечение Амалии могуществу любви; врачи и люди холодные, рассудительные, пожимали плечами или бранили меня. Как бы то ни случилось, девица из двенадцатого номера дома умалишенных была моей женой.
Не стану рассказывать вам подробностей моей жизни с Амалией. Это была беспрерывная цепь высоких страданий и высокого блаженства. Год прошел таким образом. По окончании его, жена подарила меня дочерью. Боясь, чтобы с молоком матери дитя не всосало в себя ее помешательства, я приготовил кормилицу, но Амалия непременно хотела сама кормить дочь свою. Можете судить о моих муках, сердце мое рвалось с двух сторон на части. Как открыть матери, почему я не желаю, чтобы она кормила дитя свое? Как опять решиться предать это бедное, невинное творение в жертву ужасной болезни и погубить его на всю жизнь? Не мог же я с первых дней отнять несчастное дитя от груди матери! Знаю, это убило бы Амалию. Через несколько дней, однако ж, я объявил ей, что молоко ее по таким и таким-то признакам должно быть нездорово для малютки, в котором я будто заметил уж болезненные припадки. В это время наша Каролина, румяная, свежая, как райское яблочко, лежала на руках у матери и так сладко ей улыбалась. После такого свидетельства, моим словам не поверили. В другой раз, страшась за будущность малютки, я решился дать ей тайком лекарство... средство, которое назовите как вам угодно... оно послужило моим видам... дитя сделалось нездорово, побледнело, начало стонать. Стоны эти раздирали душу Амалии. Я напомнил ей о нездоровости ее молока; она испугалась за свою дочь и для ее спасения поспешила пожертвовать своими лучшими радостями, своим счастьем. Передав дитя кормилице, она стала сильно задумываться... Вскоре молоко бросилось ей в голову. Поставьте себя на мое место: вообразите себе, если можете, что я тогда чувствовал. Через несколько суток я уже орошал слезами могилу моей бедной Амалии.
Дитя наше росло... И что ж? Все мои предосторожности не помогли... Вы видели мою Каролину... но вы еще не знаете ее... Так знайте же, так расскажите же вашему другу — она сумасшедшая!
— Ваша дочь!.. Не может быть! — перебил я доктора, вскочив со стула. — Ваша дочь, та самая, которую я видел несколько раз, с которой я несколько раз беседовал... милая, умная, образованная?.. Не может быть! Неправда!
— О! Если бы я мог сказать тоже самое, жизнью своей пожертвовал бы за это благо, готов бы купить его рабством, бесчестьем, публичной пощечиной... Довольно ли для вас?.. Хотите доказательств, испытаний?.. Нет, нет, у вас доброе сердце, вы не потребуете их. Надо быть или злодеем, или отцом, чтобы смотреть добровольно на подобное страдание. Раз вы сами были свидетелем небольшой вспышки, помните... в саду, в восточной беседке, когда Каролина увидела черный камешек на песке?
— Да, помню... теперь помню... — сказал я.
— Это были только самые легкие из ее страданий... Но выслушайте продолжение моей повести; вы с вашим другом сами докончите ее.
Дитя мое росло со всеми признаками болезни, которой страдала Амалия. Несчастное наследство было верно передано дочери от матери; в этом случае опека природы честно и усердно исполнила свои обязанности. Правда, в Каролине нет такого сильного помешательства, как у матери: она не изобретает причин, чтобы пугать ими свое воображение, не видит противного в своей природе там, где его нет. Но все-таки необыкновенная страсть к опрятности переходит в ней за пределы рассудка. Темные и особенно мелкие, рябые предметы, нечистота, чернильное пятно, черный и, заметьте, одинокий камешек, все, что возмущало и сокрушало мать, пугает и печалит дочь, приводит ее в содрогание. Не раз, к утешению моему замечал я в ней сознание своей слабости, которую называет она пороком; не однажды слышал я от нее желание исправиться. Тогда просит она меня помочь ей напоминанием, советами, даже строгостью, говорит, как хотела бы утешить меня исправлением. Но при малейшем опыте, она вся дрожит и умоляет не продолжать его, или, если сможет сохранить довольно рассудка и силы, чтобы пересилить свой страх и уныние, делается больной, иногда, опасно больной. После таких болезненных опытов, возмущающих жизнь Каролины, я решил лишь угождать ей. Хочу забыть, что она помешана; вижу в ней только избалованное, капризное дитя — мое дело утешить ее всякими игрушками, какие могу достать или изобрести. Это кумир, на служение которому я посвятил всю свою жизнь, — божество своенравное, которого малейшие желания обязан исполнить. В этом служении все радости моей жизни, все мое благо. Так сердце определило мои отношения к больной дочери. Для кого ж пошел я окружным лекарем в ничтожный уединенный городок? Разве не нашел бы я богатой жатвы для своей практики в одной из столиц Германии? Для чего ж бы эта изысканная, изумляющая чистота в моем доме, которую сторожим день и ночь я сам, пятидесятилетний старик, и все, кем могу располагать? Для чего эти тысячи цветов, в лабиринте которых вы теряетесь, эти рои крылатых певцов и красавцев, населяющих мой дом и сад; эти золотистые и красноперые рыбки, играющие в прудах, ручные олени, покорные закону и воле одной своей госпожи, все игрушки, которые стоят мне так дорого и поглощают завтра все, что я ныне добыл своими трудами? Для чего же все это, если не для спокойствия и забавы моей бедной дочери? Когда вы будете иметь детей, вспомните меня: вы узнаете тогда, как они дороги отцу. Прибавьте еще, у нее нет матери, она больна — и какой болезнью! Положите еще на весы моего сердца ужасное преступление, которое было виной всех моих несчастий.
Здесь я живу третий год. Этот городок, забитый в глушь болот и тощих лесов, оживляемый только на короткое время, когда двор сюда приезжает, избрал я, после многих неудачных переселений с места на место, пристанищем от людного, большого света. Там мою Каролину нельзя не заметить; там найдет она поклонников своей красоте, может отдать избраннику свое сердце, погибнуть сама и погубить другого; в глуши я сберегу этот бедный, заповедный цветок. С такими мыслями приехал я сюда. Здесь устроил я для своей Каролины маленький земной эдем — по крайней мере так воображал. В его ограду до вас с Лиденталем не входил ни один мужчина, исключая старого садовника; дочь моя не знает другого общества, кроме жены одного здешнего торговца, которая немного посвящена в мои тайны, и дочерей ее. На могиле Амалии я дал обет, что Каролина никогда не будет замужем. Не погубить же ее, как я погубил мать! Не подарить же свету несколько поколений сумасшедших!.. Но чтобы вернее исполнить задуманное, чтобы уберечь свое дитя от людских страданий, которое иногда тяжелее самой злобы, я принял на грудь свою все стрелы клеветы; я сам нарочно с помощью одного друга и через служителей своих распускал слухи, что я величайший ревнивец, неугомонный мучитель своей дочери, запираю ее в четырех стенах, берегу ее денно и нощно от глаз мужчин — и, щедрый на такие отзывы, свет спешил размножать и увеличивать их. Что мне до того? Не дочь мою бранят! Легче мне, старику, слыть негодным, злым человеком, чем слышать, как мое бедное дитя стали бы величать сумасшедшей, как ее оскорбляли бы сожалением и, кто знает, может быть, насмешками! Может статься, какому-нибудь важному лицу вздумалось бы для своей потехи испытывать ее в сумасшествии и забавляться ею, как фигляром, который искусно выделывает свои штуки; может какой-нибудь добрый человек дал бы ей самой заметить, что она — сумасшедшая!.. Она этого до сих пор не знает... Что стало бы тогда с нею!
Так я жил здесь до вашего появления, счастливый, что покоил и забавлял свое капризное, избалованное дитя. Простите отцу, если я скажу: вы пришли нарушить это счастье. Когда вы заговорили в первый раз о моей дочери, и тогда уж злое предчувствие, как червь, припало к моему сердцу и начало подтачивать его спокойствие. Я стал бояться чего-то, сам не зная чего, даже и тогда, когда уверился, что вы нас не посетите. Судьбе было угодно оправдать мое предчувствие: она вскоре послала в мой дом вашего друга. Одинаковые в нем с моею дочерью склонности поразили и испугали меня; сродство душ было явно: я уверен был, что она не полюбит никогда человека противных свойств. Но Лиденталь, узнав, вероятно, от вас о моей ревности, был так благороден, что не захотел оскорбить меня желанием познакомиться с Каролиной: поведение его служителей строго согласовалось с его отношениями ко мне. Я успокоился. Русский офицер скоро выздоровеет, — думал я, усердно заботясь о его излечении, — он уедет, и гроза, напугавшая меня, пройдет. Богу было угодно иначе. Шутка двух вострушек, дочерей моей приятельницы, уничтожила разом заботы многих лет, все мои виды, все надежды, опрокинула вверх дном мое семейное благополучие... Я этого достоин;, но Каролина, которая только тем и виновата, что она дочь моя, зачем она несет со мной все бремя моих несчастий!