Плющ оплел ступени - Элизабет Боуэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я всегда была мила с Констанцией, – сказала миссис Николсон.
– …куда хуже – просто подлецом в моих собственных глазах.
– Я знаю, вы только об этом и думаете.
– Теперь я вижу, где вы в своей стихии. Вы и сами знаете, где вы в своей стихии, оттого-то мне и сказать больше нечего. Флирт всегда был не по моей части – настолько, честно говоря, не по моей части, что, когда я впервые с ним столкнулся, я попросту ничего не понял. И напрасно. Вы не можете без него жить – вас не переделать. Вам надо, чтобы за вами волочились, что ж; будь по-вашему. Но следует разбираться, моя милая, где искать обожателей. Лично с меня довольно удовольствия наблюдать, как вы морочите этого бедного мальчугана.
– Кого? Бедненького смешного Гэвина? – сказала миссис Николсон. – Но что-то должно же у меня быть? У меня даже нет собачки. Вы были бы недовольны, заведи я собачку. И вы еще будете говорить, что вам все равно…
И пресеклись оба голоса, едва слышные не столько из осторожности, сколько от волненья. Гэвин толкнул дверь гостиной.
Комната вдруг вытянулась. Фигурами в уменьшающем стекле бинокля миссис Николсон и адмирал стояли у камина. Они совершенно заслоняли его. Миссис Николсон, склоня набок голову и будто разглядывая оправу бриллианта, вертела кольцо на своей поднятой левой' руке; кружевной платочек ненужньм сценическим аксессуаром лежал, забытый на каминном коврике, у подола ее платья. Она, видимо, не шелохнулась. Если в продолжение разговора они не стояли так близко, значит, адмирал шагнул вперед, к ней. Шагнул. Но и только. Он стоял отвернувшись от нее, расправив плечи и все крепче стискивая как наручником, кисть одной руки пальцами другой у себя за спиною. Из-за каминного жара адмиралу, когда он явился, вероятно, пришлось отворить зашторенное окно; потому что навстречу Гэвину в гостиную ворвался гром аплодисментов и длился, заглушая возобновившиеся такты.
Ничто не дрогнуло в лице миссис Николсон, когда она поняла, что в комнате Гэвин. Повернув все так же склоненную голову, она обратила к нему дальний, неочнувшийся взгляд, словно просто приглашая тоже послушать музыку.
– Ах, Гэвин, – сказала она наконец, – а мы уж думаем, куда ты делся.
Вот так. Еще неслась со стороны театра вонь, еще заводили мотор грузовика. Все тот же линялый был вечер. Бессознательно он сорвал листок плюща, пышно процветающего теперь за счет ее дома. Солдат, догоняя своих, с конца улицы увидел его застывшую фигуру и, проходя мимо, бросил на ходу: «Анни тут больше не живет». Гэвин Доддингтон, оскорбленный, нарочно уставился на прожилки листка – грубо и случайно прочерченные линии судьбы. Кажется, он слышал про какой-то металлический плющ; и уж во всяком случае видел мраморный плющ, обвивающий памятники, знаменующий верность, печаль или же цепкость надгробной, живой памяти; как угодно. Ему не хотелось на глазах солдата кидать листок, и он зажал его в кулаке, отворачиваясь от дома. Не лучше ли сразу на станцию, махнуть прямо в Лондон? Сначала надо очнуться. Но бары еще не скоро откроются.
Вторая сегодняшняя прогулка по Саутстауну была необходима: в качестве декрещендо. Надо все-все стереть из памяти, ничего не пропустив. Он шел словно по путеводителю.
Несколько раз он ловил на ходу взглядом неповрежденные спуски, Подъем и по его контуру выстоявшие войну особняки. Самый широкий вид открывался по-прежнему от кладбищенских ворот, мимо которых он и она так часто проезжали бездумно. Заглянув в одуряюще белую мраморную аллею за этими воротами, он сразу понял, что за тридцать лет тут так прибавилось могил, что уже по этому одному ей неважно, где лежать, – наверное, она лежит наконец рядом с мужем.
Он шел обратно через город к нависшему над морем краю плато, и опустошенья вокруг будто завершали план Саутстауна, подтверждали ее теорию: история, после вымученного рывка вперед, запнулась и, как ждала она, совершенно остановилась. Но не там и не так, как мыслилось ей. Перейдя наискосок набережную, он между проволочными заграждениями пробрался к балюстраде и привалился к ней, заняв свое место среди редких зевак, желавших увидеть автоколонны или пусто поглядывающих в сторону освобожденной Франции. Дорожка и ступени, выбитые в круче, были разворочены; гниющие перильца повисли в воздухе.
У торговых рядов он свернул и зашагал быстрее мимо запертых, заколоченных и выбитых окон на угол, к цветочной лавке, где миссис Николсон настояла тогда на гвоздиках. Но сюда попала бомба – весь угол снесло. Когда время великодушно берет на себя наше право мести – то затем, чтоб осуществлять ее исподволь; оно искушенней нас в мстительности и непременно потрафит нам, если только мы не успели забыть обо всем из-за его проволочек. Но тут все совершилось с быстротою взрыва. Гэвин Доддингтон замер перед цветочной лавкой, которой не было; тем не менее не следовало ли под ней подвести черту?
Только в баре, и то не сразу, он вдруг вспомнил еще об одном белом пятне. Он не посетил дом Конкэннонов. Он бросился к двери: было около семи, всего минут двадцать до затемнения. Они жили в выгнутом дугою квартале чуточку вглубь от менее пышного конца набережной. Путь шел мимо домов и бывших гостиниц, занятых еще не выведенными солдатами и связистами. Сверху донизу их заливал голый, жесткий, лимонно-пронзительный свет. Темные глыбы в промежутках только и говорили что о недавней оккупации. Парадная Конкэннонов выходила на дугообразную улицу, которую перегородили еще ради каких-то военных нужд, теперь уже непонятных, и Гэвину пришлось идти в обход. На тротуарах вдоль парадных было так много проволоки, что Гэвина вытолкнуло на мостовую. Перед одним-единственным домом открылся гостеприимный проход. Это не могло быть уступкой адмиралу Конкэннону, павшему в прошлой войне. Тем не менее дом был его, что подтверждалось и выцветшим номером. Теперь уж никто, кроме Гэвина, не знал, что это за дом и чем интересен. Здесь витал когда-то и продолжал витать дух Саутстауна, каким он стал ныне. Дважды претерпел он то, что адмирал некогда предпочел любви.
Окно столовой с высоким тройным переплетом было высоко над тротуаром. Гэвин, стоя напротив, заглянул в него и увидел молоденькую связисточку. Она сидела за столом лицом к окну, ко тьме, к нему. Голая лампочка над ее головой, вздернутая к потолку узлом шнура, светила на обшарпанные, белесые стены и подчеркивала одиночество связисточки. Засучив рукава рубашки цвета хаки, она налегла на голый стол голыми локтями. Лицо было совсем юное, еще не помягчевшее. Она вытянула по столу руку, глянула на часы и снова стала смотреть в окно, во тьму, прятавшую Гэвина.
Так второй раз в жизни он смотрел прямо в глаза, которые не видели его. Вклинившиеся годы дали слова для этого злосчастья: фраза «l'horreur de mon n?ant» [3] пронеслась в мозгу.
Вот-вот девушка должна была подойти к окну и затемнить его – тут пока насчет этого было строго. Стоило подождать. Он зажег сигарету. Она снова глянула на часы. Встав со стула, она сняла с вешалки возле двери столовой не только китель, но и фуражку. Одевалась, значит, для улицы. И когда она снова встала и принялась затягивать окна, он, с удовольствием следя за ее движениями, уже радовался, что она не видит его – покамест. Свет еще помедлил на сухих стручках желтофиоли, занесенной с палисадника и взошедшей в щелях мостовой, и на долгих скучных петлях колючей проволоки, через которую всюду при известной ловкости можно было перескочить, не поранившись. Наконец она заткнула последнюю светлую щелку. Ей ничего не оставалось, как выйти.
Сбегая по адмиральским ступенькам, она, вероятно, различила в темноте штатского с сигаретой. Она обошла его безразлично. Он сказал:
– О чем задумались?
Она будто и не слышала. Он пошел рядом. Потом она ответила на вопрос, который не был задан:
– Нет, нам не по пути.
– Жаль. Но тут только одна дорога, с другой стороны не пройти. Что же мне прикажете делать – оставаться тут до утра?
– Вот уж не знаю.
Мурлыча себе под нос, она даже не ускорила легкого, звонкого шага по изогнутой улице. Он не отставал, но шел отступя, ненавязчиво. Поэтому, а еще потому, что скоро расползающимся лоскутом неба обозначился выход на набережную, она, кажется, успокоилась. Он окликнул ее:
– В том доме, откуда вы вышли, жили мои знакомые. Я просто хотел посмотреть.
Она невольно обернулась – впервые.
– Жили? – переспросила она. – Господи! Я б лучше в могиле жить согласилась. И тут везде так. Представляете – приехать сюда отдыхать!
– Я приехал отдыхать.
– Ой-ой-ой. И что вы тут делаете?
– Просто хожу и смотрю.
– Ладно, интересно, сколько времени продержитесь. Тут нам в разные стороны. Пока.
– У меня здесь никого нет, – сказал Гэвин и вдруг остановился в темноте. Мимо прошуршал лист. Она была слишком женщиной, чтоб не замереть и не вслушаться, ведь он обращался не к ней. Ответное: «Ах, знаем мы, слыхали-слыхали» – было произнесено машинально и не слишком уверенно. Он бросил окурок и стал зажигать новую сигарету. На секунду укрытое в ладонях пламя взметнулось и озарило его лицо. Она подумала «Ах, он же старый, то-то и хорохорится. Штатский, ну да. Для прошлой войны молодой, для нашей – старый. Джентльмены – они не дураки». Но ему, она догадалась, уже неважно было, о чем она задумалась. То, что она разглядела, пока он щелкал зажигалкой, осталось в темноте, пугающее и ей по молодости непонятное. Она разглядела лицо ходящего среди людей мертвеца. И он был «старый» оттого, что лицо застыло, но весь заржавевший механизм чувств проглядывал в нем. Давным-давно эти черты затевались для надежды. Вмятины возле ноздрей, запавшие глаза, нервно всасывавшие сигарету губы – все было одно к одному – лицо хищное, волчье. Грабитель. Но откуда это: «Грабителей предам грабежу»? [4]