Морские повести и рассказы - Виктор Викторович Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Левин сплюнул и попросил спичек.
– Тебе не холодно в этих туфлях? – спросил Вольнов.
– Нет. Первый суд был в Киле – открытое заседание Морского суда Фленсбурга. Там действия немецких лоцманов и их вину разбирали. Потом суд в Лондоне – разбирали виновность капитанов и экипажей. Признали виновными обоих. И меня, и Лэнгрея. Ну а потом был суд в Одессе. Это уже надо мной персонально. Знаешь эти допросы: «Подпишите здесь… нет-нет: внизу каждой страницы…» И все с таким проницательным видом на морде, – следователь молодой и многозначительный болван…
– И сколько тебе дали?
– Два. Условно. Учитывая… принимая во внимание… и так далее. Очень повезло. Ну и – понизить тарификацию. Вот я и у вас. И для начала долбанул тебя в борт… А на все время следствия я бросил курить: чтобы продемонстрировать самому себе свою выдержку и волю. – Здесь Левин засмеялся, легко и весело. И Вольнов почувствовал, что от него не ждут ни соболезнований, ни утешений.
– Главное – натощак не курить, – сказал Вольнов и вдруг почему-то опять вспомнил свое детство. Он начал курить лет в тринадцать. От табака кружилась голова. Дым убивал серость и беспросветность голодной военной жизни. Это были прекрасные минуты, хотя потом и мутило. И, чтобы не заметила мать, надо было жевать горькие листья мяты… Он вспомнил еще вечер в Ленинграде году в сорок четвертом и себя на углу Садовой улицы и Невского. Он только что посмотрел «Малахов курган». В этой картине матросы с гранатами у пояса один за другим бросались под немецкие танки, а до этого танцевали танго с единственной девушкой-сандружинницей в разрушенном здании. А до этого еще там погибал эскадренный миноносец, и его командир – Крючков – последним прыгал за борт, поцеловав на прощание леерную стойку своего корабля. И вот после этого кино маленький Вольнов вышел на Невский, угол Садовой, весь дрожащий от возбуждения, и купил у безногого инвалида две штучные папиросы. Кажется, по рублю штука. Тогда раненые часто продавали папиросы. И курил – хилый, слабый, синий от холода…
И все закружилось вокруг – затемненные черными кругами фонари, понурые, уставшие люди, тяжелые, в оспе от снарядных осколков дома и бесконечные трамвайные рельсы. И он почувствовал внутри себя огромную силу какой-то красоты, что ли; и любви к людям, и холодящего мужества, и ненависти к тем, кто убил его отца. И так хотелось самому броситься под немецкий танк с гранатой у пояса. Наверное, именно тогда он и решил, что школа юнг – единственное на свете место, которое подходит ему… Он, конечно, высосал обе папиросы подряд, от него дико разило табачищем, но дома мать ничего не сказала. Да и что она могла сказать? Каждой матери рано или поздно приходится увидеть, как сын в первый раз закурит или нальет себе водки в стакан. Каждой.
– Ты женат, Вольнов? – спросил Левин.
– Нет.
– И не был?
– Нет. – Вольнов отвечал машинально. Он все думал о чем-то прошлом, уже заплывшем, как след топора на старой сосне.
С озера задул слабый ветер. Он принес с собой холодок остывающей воды. Серые силуэты сейнеров у длинной и ровной полоски причала чуть приметно задвигались. Они задвигались сонно и неохотно. Они, наверное, понимали, что впереди дальняя дорога и нужно хорошенько отдохнуть перед ней.
И вдруг, глядя на эти спящие суденышки, Левин тихо сказал:
– Нужен покой и порядок в мире. Нужен покой. Вот мы уже начинаем летать на другие планеты, а на своей еще нет порядка.
– Не понимаю.
– Очень просто… Сейчас на Земле полно неврастеников. Почему? Давай разберемся. Наши мозги остались такими же, как триста или тысячу лет назад. Ведь ты не скажешь про себя, что ты умнее древнего грека? Его и твои мыслительные способности остались теми же, а жизнь планеты усложнилась до чертиков… И мы, наверное, где-то все время ощущаем свою ограниченность. Это-то нас злит и нервирует.
– Нет, – сказал Вольнов. – Все мы больны только тем, что не умеем наладить свою собственную жизнь. Отсюда и раздражение. В масштабе мира – рано или поздно наладим, а вот свою – фиг… Таланта нет, что ли…
– Всегда перед уходом в новый путь у меня какое-то особое настроение, – сказал Левин. – Отъезды и приезды подводят черту чему-то в жизни. С этих рубежей яснее видно прошлое и больше хочется от будущего. Я люблю уезжать.
– Это многие любят, – сказал Вольнов.
– Многие не любят проводов и встреч на перронах и причалах, – продолжал Левин. – Иногда нужно быть одному, чтобы чувствовать что-то в полную силу… И вот сейчас я думаю о том, что ты сказал о неумении строить собственную свою жизнь. У меня есть жена. И дети. Двое детей. Наверное, это хорошие дети, я люблю их, хотя почему-то от них всегда пахнет леденцами. И у меня очень хорошая жена. Очень. Хотя почему-то в каждом ящике комода у нас есть ключ. И ключ торчит. Он ничего не запирает, но он есть, и он торчит. Как тебе это нравится?
– Н-нда, – неопределенно сказал Вольнов. Он не знал, нравится ему это или нет.
– Она святая женщина, но я ужасно люблю уезжать от нее.
– Все ясно, – уклончиво сказал Вольнов. Он плохо ориентировался в супружеских делах и побаивался судить о них.
Левин вздохнул и почесал затылок. Оба замолчали, глядя на озеро. Озеро тоже молчало. Оно совсем онемело в этот лиловый ночной час. И даже ветер теребил его беззвучно, как вату. И так же беззвучно шевелились под этим слабым и мягким ветром уже начинающие по-летнему седеть верхушки крапивы в канавах. За оградой лесопилки прошли