Путём всея плоти - Сэмюель Батлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те времена снег лежал дольше и заваливал улицы глубже, чем сейчас, и молоко зимой приносили иногда замерзшим, и нас пускали в заднюю кухню, чтобы на него посмотреть. Я полагаю, и сейчас там и сям по стране есть дома приходских священников, куда молоко зимой приносят временами замерзшим, и детей пускают на кухню посмотреть на него, но никогда, никогда не вижу я замерзшего молока в Лондоне, так что, полагаю я, зимы теперь теплее, чем были когда-то.
Примерно год спустя после смерти жены мистер Понтифик тоже приложился к отцам своим[12]. Мой отец виделся с ним за день до его смерти. У старика было какое-то особое отношение к закатам; он выстроил у окружающей огород стены две ступени, и всякий раз в ясную погоду взбирался на них, чтобы наблюдать заход солнца. Мой отец наткнулся на него как раз в закатное время; он стоял, облокотившись на верх стены, лицом к солнцу, заходившему за край поля, через которое пролегала тропинка, где шёл мой отец. Отец услышал, как он произнёс: «Прощай, солнце, прощай», — как раз с последним лучом солнца, и по его тону и осанке понял, что тому очень плохо. Ещё прежде следующего заката его не стало.
Поминальных булочек не было. На похороны привезли кое-кого из его внуков, и мы пытались через них напомнить взрослым про вкусный обычай, но из этого ничего не вышло. Джону Понтифику, который был на год старше меня, грошовые булочки показались смешны, и он намекнул, что если я так томлюсь по грошовым булочкам, то это потому, что моим папе и маме они не но карману, после чего, помнится, мы вроде как подрались, причём Джону Понтифику, думается мне, досталось сильнее; впрочем, может быть, и наоборот. Я запомнил, что нянька моих сестер — сам я в то время как раз вырастал из нянек — доложила о происшествии наверх, и всех нас подвергли наказанию — позорному, но окончательно пробудившему нас к действительности, так что долго ещё уши у нас горели от стыда, когда при нас упоминали грошовые булочки. Предложи нам после этого хоть дюжину поминальных булочек, мы бы к ним и пальцем не прикоснулись.
Джордж Понтифик воздвиг своим родителям памятник в Пэлемской церкви, простую плиту с такой эпитафией:
СВЯЩЕННОЙ ПАМЯТИ ДЖОНА ПОНТИФИКА, РОДИВШЕГОСЯ 16 АВГУСТА 1727 Г. УМЕРШЕГО 8 ФЕВРАЛЯ 1812 Г. НА 85-М ГОДУ ЖИЗНИ, И РУФИ ПОНТИФИК, ЕГО ЖЕНЫ, РОДИВШЕЙСЯ 13 ОКТЯБРЯ 1727 Г. УМЕРШЕЙ 10 ЯНВАРЯ 1811 Г. НА 84-М ГОДУ ЖИЗНИ. ОНИ БЫЛИ НЕПРИМЕТНЫ, НО СЛУЖИЛИ ОБРАЗЦОМ ИСПОЛНЕНИЯСВОЕГО РЕЛИГИОЗНОГО, МОРАЛЬНОГО И ОБЩЕСТВЕННОГО ДОЛГА. СЕЙ ПАМЯТНИК УСТАНОВЛЕН ИХ ЕДИНСТВЕННЫМ СЫНОМ.
Глава IV
Ещё через год-два грянуло Ватерлоо, затем настал европейский мир. Потом мистер Джордж Понтифик ездил за границу, и не раз. Помню, по прошествии лет я видел в Бэттерсби дневник, который он вёл во время одной из таких поездок. Это очень характерный документ. Читая, я ощущал, что ещё до того, как взяться за перо, автор поставил себе правилом, что станет восхищаться только тем, чем, по его мнению, восхищаться престижно, что сделает ему честь; что он станет смотреть на природу и произведения искусства через очки, унаследованные им от поколений и поколений притворщиков и педантов. Первый же взгляд на Монблан вверг мистера Понтифика в должный экстаз. «Чувств своих выразить не в силах. Я ловил ртом воздух, но едва мог дышать, обозревая впервые монарха горных вершин. Вышний дух, мнилось мне, восседал на престоле власти, оставив далеко внизу своих стремящихся ввысь братьев и в своей уединённой мощи презрев вселенную. Эмоции настолько захлестнули меня, что я почти лишился всех своих природных даров и после первого возгласа не смог бы за все богатства мира произнести ни слова, пока хлынувший внезапно поток слёз не принёс мне облегчения. С трудом оторвался я от первого в жизни созерцания этого смутно видимого вдали (хотя я чувствовал так, будто посылал к нему не только свой взгляд, но и сердце) возвышенного зрелища». Познакомившись поближе с Альпами в окрестностях Женевы, он проделал девять из двенадцати миль спуска пешком: «Моё сердце и разум были слишком полны, чтобы сидеть неподвижно, и мне удалось обрести облегчение, лишь до конца выплеснув свои чувства в физической нагрузке». Со временем он добрался до Шамони[13], а раз в воскресенье отправился на Монтанвер полюбоваться Мер-де-гласом[14]. Там он оставил в книге отзывов следующие стихи, которые считал, как он сам говорит, «подходящими ко времени и месту»:
Дивны дела Твои зря, Боже, пред собой,Душа моя ниц пала пред Тобой.Се, грозные скалы, се, сумрачны стремнины,Се, шапкою снегов увенчаны вершины,Тут солнцем залиты долины и холмы,Там льды в объятьях вечныя зимы —То рук Твоих дела, и зря Твою державу,Я слышу тихий глас, Твою поющий славу.
Есть такие поэты, что уже на седьмой-восьмой строке начинают слабеть в коленках. Последние два стиха явно дались мистеру Понтифику нелегко: едва ли не каждое слово перечёркнуто и переписано хотя бы по разу. Однако же, оставляя запись в книге посетителей Монтанвера, ему, очевидно, ничего не оставалось, как на том или ином варианте всё-таки остановиться. Говоря о стихотворении в целом, я должен признать, что мистер Понтифик был прав, считая его подходящим ко времени; но мне не хочется быть несправедливым к кому бы то ни было, в том числе и к Мер-де-гласу, и потому я оставлю при себе своё мнение о том, насколько стихи подходят также и к месту.
Далее мистер Понтифик отправился на Большой Сен-Бернар[15], где тоже написал стихи, на сей раз, боюсь, латинские. Он, кроме того, тщательно позаботился о том, чтобы на него произвела должное впечатление знаменитая тамошняя монастырская гостиница и всё с нею связанное. «Всё это моё в высшей степени замечательное путешествие казалось сном, и в особенности его заключительная стадия в обществе благородных людей, со всеми мыслимыми удобствами — и это посреди диких скал, в царстве вечных снегов. Мысль о том, что я ночую в монастыре и сплю на постели столь великого человека, как Наполеон, что я нахожусь на самой высокой населённой точке старого света, в месте, знаменитом на весь мир, — одна эта мысль долго не давала мне уснуть». Приведу для контраста выдержку из письма, полученного мною в прошлом году от его внука Эрнеста, о котором читателю ещё предстоит услышать: «Был на Большом Сен-Бернаре, видел собак»[16].
Как и положено, мистер Понтифик в своё время добрался до Италии. Увиденные им картины и прочие произведения искусства — по крайней мере, бывшие тогда в моде, — вызвали в нём приступ благородного восторга. О галерее Уффици во Флоренции он пишет: «Сегодня утром провёл три часа в галерее и отчётливо понял, что если бы из всех виденных в Италии сокровищ мне пришлось выбирать один зал, то им оказалась бы Трибуна этой галереи. Здесь хранятся Венера Медичи, Искатель, Борцы, Танцующий фавн и изумительный Аполлон. Все они далеко превосходят Лаокоона и Аполлона Бельведерского в Риме. Кроме того, здесь имеется Святой Иоанн работы Рафаэля и другие шедевры величайших в мире мастеров». Интересно сравнить излияния мистера Понтифика с восторженным хором критиков уже нашего времени. Недавно один весьма уважаемый автор сообщил миру, что он «испытал порыв закричать от восторга» перед скульптурой работы Микеланджело. Хотелось бы мне знать, испытал бы он порыв закричать перед каким-нибудь подлинником Микеланджело, если бы критики объявили его не подлинником, или перед работой, приписываемой Микеланджело, но принадлежащей резцу кого-то другого? Впрочем, полагаю, что педант, у которого больше денег, чем мозгов, всегда одинаков — что семьдесят лет назад, что сейчас.
Посмотрите, что о той же Трибуне, на которую мистер Понтифик с такой лёгкостью ставил свою репутацию как человека хорошего вкуса и высокой культуры, пишет Мендельсон[17]. Он тоже чувствует себя здесь вполне уверенно: «Потом я отправился в Трибуну. Этот зал так прелестно мал, что его можно обойти за пятнадцать шагов, а содержит в себе целый мир искусства. Как обычно, я высмотрел своё любимое кресло — то, что стоит под Статуей раба, точащего нож (Арротпно), — и на протяжении пары часов предавался наслаждению, ибо здесь перед моим взором одновременно предстают Мадонна Карделлино, папа Юлий II, женский портрет работы Рафаэля, а над ним прелестнейшее Святое семейство кисти Перуджино; а почти на расстоянии протянутой руки от меня — Венера Медичи; а за ней Венера же Тициана… Промежуточное пространство занято другими картинами Рафаэля, портретом кисти Тициана, одним Доменикино — и прочая, и прочая — и всё это в радиусе небольшого полукруга размером с вашу спальню. В таком месте поневоле ощущаешь собственную незначительность и научаешься смирению». Трибуна — сомнительная школа смирения для людей типа Мендельсона. Сделав по направлению к нему шаг вперёд, они тут же делают два шага назад. Знать бы, сколько очков записал на свой счёт Мендельсон за два часа восседания в этом кресле. Знать бы, сколько раз говорил он себе, что, если уж говорить правду, он и сам столь же большая шишка, как и любой из этих великих, на чьи работы он взирает; сколько раз спрашивал себя, узнают ли его посетители и восхищаются ли им за столь долгое сидение на одном месте; сколько раз досадовал, видя, как они проходят мимо, вовсе его не замечая. И может быть, если уж говорить правду, эти два часа были не совсем двумя часами.