Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России - Шейла Фицпатрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть V, о самозванстве, посвящена криминальному самозванству в реальной жизни и литературе довоенного периода («Мир Остапа Бендера»), а также влиянию на отношение к нему послевоенной вспышки антисемитизма и кампании «борьбы с космополитизмом» («Жуликеврей»). В основе рассуждений о самозванстве лежит мысль, что в обществе, коллективно вовлеченном в проект революционных преобразований, где практика индивидуального перевоплощения становится неизбежностью, самозванство — близкий, но порочный родственник перевоплощения — оказывается в центре общественного внимания. Это внимание может быть тревожным и враждебным в случае политического самозванства, но сочувственным и даже восхищенным, если речь идет о криминальных самозванцах вроде Остапа Бендера, проявляющих завидную сноровку в исполнении новых социальных ролей. Когда после войны, в атмосфере нарастающего антисемитизма, в Бендере и ему подобных (в которых читатель всегда склонен был подозревать лиц нерусской, скорее всего еврейской, национальности) стали безошибочно обнаруживаться еврейские черты, сочувственная терпимость к ним временно иссякла и концептуальное различие между двумя типами самозванства стерлось.
Значительная часть книги посвящена проблемам идентичности и способам самоидентификации в довоенный период 1917-1941 гг., но две главы («Истории жен», «Жуликеврей») касаются 1940-х и 1950-х гг., а послесловие «Как стать постсоветским человеком» переносит нас в 1990-е. Поэтому нам нужно кратко рассмотреть, какие изменения произошли в послевоенный и послесталинский периоды. В сфере идентичности наиболее важная послевоенная эволюция заключалась в том, что классовая принадлежность, главный предмет забот в 1920-1930-е гг., стала меньше значить. Еще Конституция СССР 1936 г. положила начало тенденции отхода от былого увлечения представителей революционной власти классовыми категориями как способом «расшифровки» населения страны (по выражению Джеймса Скотта). Политика классовой дискриминации в основном была прекращена (исключение составляли недавно приобретенные территории Прибалтики и Восточной Польши, а также советизированные страны Восточной Европы, где она впервые начала применяться в 1940-1950-е гг. как часть общей советской программы «преобразований»). Чтобы отказ от классовой дискриминации прочно вошел в административную практику на местах, понадобилось время. В конце 1940-х гг. местные власти в провинции все еще заносили в личные дела данные о классовой принадлежности, включая сведения о классовом и сословном статусе родителей и о том, не был ли кто-нибудь из членов семьи лишен избирательных прав в силу своего классового положения (эту меру официально отменили в 1936 г.){38}. В Москве ЦК к 1952 г. перестал отмечать социальное происхождение лиц, назначаемых на те или иные должности{39},[22] и на доносы по поводу классовой принадлежности (у кого дядя кулак, у кого дед буржуй и т. д.) партия реагировала гораздо менее остро, чем до войны. Так, в 1951 г., проведя расследование по доносу на одного врача и его коллег, якобы скрывших факт своего происхождения из семей священников, Комиссия партийного контроля пришла к заключению, что это обвинение справедливо, но несущественно: «Проявлять к ним недоверие нет оснований»{40}.
Недоверие, однако, не исчезло, просто сместился его фокус. Подозрения в сотрудничестве с врагом в отношении огромной массы людей, живших во время войны на оккупированной немцами территории, — со всей привычной круговертью доносов, опровержений, контробвинений — пришли на смену подозрениям, будто «буржуйское» происхождение непременно обусловливает симпатию к старому режиму, белогвардейцам или небольшевистским политическим партиям. В 1940-е гг. целые этнические группы были депортированы якобы за пособничество оккупантам. На любые контакты с иностранцами в послевоенное время смотрели чрезвычайно косо и порой сурово за них карали. В конце 1940-х — начале 1950-х гг. рост антисемитизма на государственном и бытовом уровне дал пищу слухам (так и не получившим подтверждения, но весьма распространенным в эпоху «дела врачей», в 1953 г.), что евреи стоят следующими в очереди на депортацию.
Еще одним важным послевоенным изменением (точно датировать его невозможно, но к середине 1960-х гг. оно уже прочно закрепилось) была натурализация советской идентичности. В определенный момент революция и ее дестабилизирующие последствия для социальной и политической жизни стали историей. В 1960-е гг. никто больше не задумывался над тем, что значит быть «советским человеком». Это вовсе не означало господства монолитной модели советской идентичности, напротив: в тот период спектр возможностей, доступных советским гражданам, существенно расширился, и повсюду шли публичные дебаты на тему нравов и образа жизни{41}. Но общество уже не состояло из индивидов, учившихся «говорить на большевистском языке», по выражению С. Коткина. Старшее поколение наконец выучило этот язык, а молодежь — большинство населения — владела им с рождения{42}. Люди говорили «по-большевистски» так бегло, что все советские идиомы и персонажи превратились в клише. Иностранцы над ними подшучивали; свои доморощенные критики с пренебрежением писали о «Homo Sovieticus»; в конце 1980-х гг. широко распространенным обозначением правоверного советского гражданина стало презрительное «совок». Никто не говорил больше о чертах будущего Нового Советского Человека: наряду с «реальным социализмом» брежневской эпохи существовал и «реальный» советский человек.
Упрочив свой статус, он заодно приобрел способность порождать пародии и вызывать отторжение. Пока советская идентичность оставалась непрочной, как в довоенную пору, ярко выраженные контркультуры, бросающие вызов господствующей культуре и противостоящие ей, были практически неизвестны. Первыми представителями более или менее настоящей контркультуры стали стиляги — молодые люди 1940-1950-х гг., которые старались следовать западной моде и протестовали против серости и однообразия советской манеры одеваться{43}. За стилягами последовали диссиденты 1960-1970-х гг., перенесшие арену борьбы из области моды в сферу политики. В 1970-е гг. западные политологи заговорили об окостенении советской политической системы, подразумевая ее усиливающуюся прочность и одновременно негибкость. Наверняка нечто подобное происходило и с идентичностью, но об этом кому-то еще предстоит рассказать в будущем.
А затем наступил крах 1991 г. — событие не менее драматичное по своим последствиям для индивидуальной идентичности, чем революция 1917 г. В послесловии рассматриваются процесс смены идентичности и пересотворения себя в 1990-е гг., дискредитация «Homo Sovieticus» и советских ценностей, стремительный поворот к капитализму и попытки возродить «русскость» и/или предпринимательскую демократию (к сожалению, русские зачастую склонны считать их полярными противоположностями) как основу для постсоветской идентичности. В смысле императива пересотворения себя колесо как будто совершило полный оборот от последнего «великого перехода» после 1917 г. Однако на сей раз речь шла не о том, чтобы стать советским человеком, а о том, чтобы искоренить в себе «советскость». Появилась новая загадка: что значит «постсоветский» помимо чего-то, диалектически противоположного советскому? Какие модели и кодекс поведения приличествуют Новому Постсоветскому Человеку, и как может Старый Советский Человек переделать себя? Завершает книгу рассказ о реконструкции идентичности, которая пока еще не окончена.
ЧАСТЬ I.
КЛАССОВАЯ ИДЕНТИЧНОСТЬ
ГЛАВА 2.
КАК БОЛЬШЕВИКИ ИЗОБРЕТАЛИ КЛАССЫ{44}
«Воображаемые сообщества»[23], за которые сражаются революционеры, — это чаще всего нации. Но большевики, взявшие власть в Петрограде в октябре 1917 г., представляли собой исключение из правила. Они сначала «вообразили» не новую русскую или даже советскую нацию. Будучи марксистами-интернационалистами, они вообразили класс — международный пролетариат, чья революция, начавшись в России, вскоре охватит всю Европу. Однако международная революция так и не осуществилась, и перед большевиками встала непредвиденная задача — построить социалистическую нацию, до тех пор не существовавшую в их воображении. Их привязанность к международному пролетариату постепенно слабела, пока не исчезла совсем -вероятно, после официального роспуска Коминтерна во время Великой Отечественной войны с нацистской Германией.
Многое из сказанного давно всем известно, однако природа и последствия большевистского изобретения классов для советского общества почти не исследованы. В этой главе я постараюсь доказать, что большевики, лелеявшие в своем сознании воображаемое классовое сообщество, но унаследовавшие после революции в России расшатанную и фрагментированную классовую структуру, сочли своим долгом изобрести классы, которые, согласно теоретическим постулатам марксизма, просто обязаны были существовать[24]. Таким образом, блестяще подтверждается предположение Бурдье, что классы в реальном мире в какой-то мере являются продуктом описывающей их марксистской теории[25].