Опасные мысли. Мемуары из русской жизни - Юрий Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орлов возобновляет выдвинутое им еще четыре года назад предложение начать подготовку к международной конференции по рассекречиванию информации…
Я вновь обращаюсь к Конференции с призывом спасти моего мужа от варварского обращения… во время отдыха ему запретили класть голову на руки. 15 октября Орлов имел по этому поводу резкий спор с офицером Салаховым.
25 октября мой муж заболел и лежал с высокой температурой. 30 октября за разговор с офицером… его вытащили больного и бросили в карцер…
26 апреля 1981
…Оказывается, карцер, в котором он находился 40 суток… отодвинул срок выхода в общую зону…
Письма примерно такого же содержания я послала SOS («Сахаров, Орлов, Щаранский»), на Мадрид, Американской группе Хельсинки, CERN, Международной Амнистии и г-ну Макдональду… Прошу Французский Комитет защиты (Орлова) составить и разослать бюллетень о положении Юры…
8 января 1983
Дорогом Валя, положение Юры ужасно. Есть реальная угроза нового срока. Юра лишен права переписки ВООБЩЕ и находится с конца октября либо начала ноября 1982 в ПКТ…
Пишу в Пермскую прокуратуру жалобу и прошу сообщить мне, почему нет писем от моего мужа… Далее запрашиваю где-то в начале января… Ответа просто нет…
…Я писала на Мадрид г-ну Кампельману о положении Юры. Могу сейчас добавить. В ПКТ заставили выполнять каторжную работу… Завысили норму выработки… Еще в зоне уголовник Тарасенко (Монгол), избивший уже двоих, грозился отрезать Орлову нос и уши… Жалобы заключенных не выходят за пределы учреждения… Осуществляется тотальная слежка. За выход информации жестоко наказывают…
…Если будет еще срок, Юра не выйдет отсюда. Ведь ему уже 58 лет… Режим идет по пути ужесточения. Я теряюсь, я не знаю, что делать…
Глава девятнадцатая
Трудные дни
Потеря чувства юмора — самое опасное дело.
В марте 83-го, очумев от голода, холода и бессонницы штрафного изолятора, я рассчитал, что одной неосторожностью погубил своих друзей на воле и что надо убить себя, чтобы спасти их. Внутреннее равновесие было нарушено, и я сделал серьезную ошибку. Это были трудные дни.
Но надо начать раньше, с лета 82-го. Именно тогда, за два года до конца срока, гебисты решили, что пора стряпать на меня новое дело и что надо измотать меня морально любой ценой. Заткнуть рот обычным способом — тяжелым трудом и наказаниями — не получалось. И они превратили зону в сумасшедший дом.
Что было в лагере до того? Было тяжело, но привычно. Каждой осенью, когда гебисты возвращались из отпусков и с новым рвением брались за свои дела, они просто запирали меня под каким-нибудь предлогом в отдельную камеру. Набиралось месяцев до восьми одиночки каждый год, и я был готов к этому. Еще в первые лагерные дни Нилов предупредил меня, что так было запланировано.
— При мне спорили гебисты, где лучше держать Орлова, — рассказывал он деловым тоном. — И решили, что лучше в одиночке. Двое здешних, третий приезжал из Москвы.
К одиночке я, правда, не приговаривался, так что их решение было незаконным, на что Нилов, по его словам, намекнул им дерзко. Это интересное соображение жутко рассмешило чекистов.
— А почему в одиночке? — спросил я глуповато.
— Очень влияете на людей, — ответил Нилов. — В зоне за вами не уследить, наладите переписку с волей.
— КГБ преувеличивает, — сказал я, помолчав.
КГБ преувеличивал, но не мои, а свои возможности. Мне запретили писать в письмах о жизни в лагере, о науке, о политике. Я писал тайно, и эта тайная переписка у меня никогда не прерывалась. Гебисты не могли себе вообразить, что мне легче было делать это как раз в одиночке, где только я да охранник. Охранника — не охраняют, и если он сочувствует диссиденту…
Но даже и в зоне выходило не по расчетам КГБ. Хотя кое-кто из экс-полицаев работал теперь на чекистов, как раньше на нацистов, не за страх, а за совесть, вовсе не все они были каратели по призванию. Их пропустили через безумную молотилку, вначале сталинисты, потом нацисты; они не всегда и не очень старались. О молодых же доносчиках и говорить нечего, их мучили комплексы, сомнения, страстно хотелось остаться хотя бы внешне чистыми. А некоторые, как вот Нилов, признавались своим товарищам-зекам и даже помогали им, играя на две стороны. Сеть КГБ была дырявой.
Итак, меня почти все время держали в одиночной камере. Когда в 1982 году я вышел из очередной одиночки в зону, кончался май, шестая весна моей неволи. Один старый зек говорил: пять лет — терпимо, а после пяти все обрыдлет, душа задымит. Душа-то не дымила. Жизненное пространство казалось огромным: сто шагов от колючих проволок до колючих проволок вместо двух шагов от стенки до стенки в моей камере; облака над головой вместо потолочных пятен; день и ночь вместо негасимой лампочки в сорок свечей. Свобода. Но не было радости освобождения, все как будто было давно знакомо и предсказуемо.
Скучновато.
«Это здесь опасно? — подумал я. — Это как раз иллюзия».
Впрочем, традиционный чай в честь отбывшего наказание прошел как всегда приятно. Было много новых, и среди них полуглухой, полуживой Марк Морозов. Он совсем не верил, что доживет до воли (и действительно умер в тюрьме в 1986 году). Из старых друзей, прибывших после закончившего срок Дасива, в зоне остались только Марзпет Арутюнян, Карпенок и Читава. Мы вчетвером сидели за одним столом в столовой и всю нашу еду, какая у кого была, делили поровну. Миша Карпенок был веселый остроумный станичный парень, который не пошел в армию, а перешел через турецкую границу но был выдан обратно: турки не поверили, что можно вот так, за здорово живешь, преодолеть параноидные, многорядные советские заграждения. «Был же праздник — День пограничника, — смеясь, рассказывал Миша. — Пограничники надрались. Сигнализация тоже не работала». Вахтанг Читава был журналист, критиковавший русификацию Грузии.
После чая Читава отвел меня в сторону, подальше от стукачей.
— Нилов просил срочно передать вам, — сказал он тихо, — что приезжал гебист из Москвы и уговаривал его действовать против вас. Он отказался и его перевели в другую зону.
— Непонятно, — сказал я, — Нилов ведь и так работал на них.
— Это что-то другое. Нилов был очень взволнован. Это какие-то другие действия. Такой у него был вид! Это что-то другое.
Что все это значило? Чего не досказал Нилов? От каких действий он отказался?
Очень скоро мы узнали, что все это значило. Из каких-то уголовных недр вытащили и засунули к нам в зону двух забубённых молодцов — бандита и вора. Это было ново — уголовников в нашей зоне не держали. Конечно, КГБ придумал им политические легенды, но по малой грамотности они эти легенды путали. Бандит Тарасенко был вовсе неграмотен. Это был знаменитый Монгол[17] из той известной банды, которой нравилось заколачивать в гробы мирных толстяков, имевших большие и, так сказать, нетрудовые доходы, а затем, конечно, распиливать эти гробы двуручными пилами. Признается человек, где у него что лежит, — хорошо, тебе жизнь и нам жизнь, каждому своя. Не признается — пилим дальше, работа не пыльная. Простая техника, а работала безотказно. Но я слышал на этапах, что, попавшись, бандит многовато рассказал гражданину следователю, себя выручил, а компанию — под расстрел. Отсюда вытекало, что жить ему оставалось чуть-чуть, и на этом пункте они, видно, и столковались с КГБ. В политической зоне кто с ним станет сводить счеты? Тут его и спрятали чекисты. Работал он ассенизатором. Зона маленькая, люди чистые, хлопот немного. Чистка сортиров — проблема санитарная, и логично, что койку ему поставили не с нами в бараке, а отдельно, в санчасти, среди чистых склянок. Умывался бандит по большим праздникам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});