Французская сюита - Ирен Немировски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, она не бредила, не сходила с ума, напротив, в эти минуты она прекрасно отдавала себе отчет в происходящем и разыгрывала в полном сознании маленький спектакль, потому что только он приносил ей на краткий миг утешение, как приносят его вино или морфий. В темноте, в тишине она воскрешала прошлое. Из могилы времени извлекала драгоценные мгновения, которые, казалось, забыла навсегда, любовалась при свете дня сокровищами, она припоминала словечки сына, интонации, тембр голоса, движения пухлых детских ручек, и воспоминания, пусть ненадолго, уничтожали время. Воспоминания не отгораживали ее от действительности, как отгораживают картины, рисуемые воображением, они воскрешали реальность во всей ее нетленности, ибо она была и ничего уже с ней не поделать. Разлуке и даже смерти не справиться с прошлым, ничто не в силах стереть или уничтожить его: розовый фартучек сына, протянутая ей с плачем обожженная крапивой ручка — существовали, и в ее силах, поскольку она жила, было оживить и все остальное. Для этого она нуждалась только в одиночестве, сумраке и знакомых сыну с детства комнатах. Вызывая видения, она распоряжалась ими по своей воле. Но путешествовала не только по прошлому, она заглядывала и в будущее. Перекраивала на свой вкус настоящее, обманывала себя и поддавалась на обман, ее обманы были ее творениями, и она с нежностью лелеяла их. На короткие мгновенья мадам Анжелье становилась счастливой. И счастье ее не ведало пределов, какими ограничивает нас реальность. Она наслаждалась собственным всемогуществом и для начала заканчивала войну. Конец войны виделся ей той отправной точкой, после которой наступало счастье, мечты уносили ее туда… Война кончилась. Кончилась в самый обыкновенный, ничем не отличающийся от других день. Почему бы, например, не завтра? До последней минуты она не будет подозревать, что войны уже нет, ведь газет она не читает, радио не слушает. Весть грянет, как удар грома. Спустившись утром в кухню, она увидит Марту с вытаращенными глазами, и та ее спросит: «Как?! Мадам еще не знает?!» Да, именно так мадам Анжелье узнала о согласии короля Бельгии на капитуляцию, падении Парижа, приходе немцев, перемирии… Так почему бы и не о наступившем мире? Почему бы не услышать: «Мадам! Похоже, кончилось. Вроде больше не сражаются, войны нет, и военнопленные скоро вернутся». Англичане победят или немцы — мадам Анжелье не видела разницы. Заботила ее только судьба сына. Бледная, с трясущимися губами, сидела она в кресле, закрыв глаза, и рисовала перед собой картины с тем изобилием подробностей, какое отличает воображение сумасшедших. Она видела каждую морщинку на лице Гастона, видела, как он подстрижен, как одет, — видела все вплоть до шнурков на его солдатских ботинках, слышала малейшую вибрацию его голоса. Протягивала к нему руки и шептала: «Ну что же ты? Входи! Или ты не узнал свой дом?»
Люсиль в эти первые минуты встречи исчезала, сын принадлежал только ей одной. Она целовала его, она плакала, потом приказывала кухарке принести обед повкуснее, приготовить Гастону ванну, а уж потом, не спеша, сообщала: «Знаешь, я недурно заботилась о твоем добре. Тебе ведь нравилась земля возле Этан-Неу? Так вот, я купила ее, она твоя. Купила луг у Монморов, тот, что граничил с нашим и виконт ни за что не хотел нам отдать. Но я не упустила благоприятной минуты и добилась, чего хотела. Порадовала тебя, да? Твое золото, серебряную утварь, фамильные драгоценности я спрятала в надежном месте. Всем занималась я одна, больше некому… Вот если бы твоя жена была мне помощницей… Но у тебя ведь один только друг, это я, не так ли? Я одна тебя понимаю. А теперь, сынок, отправляйся к своей жене. На многое не рассчитывай, она женщина холодная, упрямая. От меня обычно отделывалась молчанием. Но вдвоем с тобой мы управимся и научим ее послушанию. Ты имеешь право ее спросить: «О чем ты думаешь? Что у тебя на уме?» Ты — хозяин, ты вправе потребовать ответа. Иди к ней, иди. Бери от нее все, что тебе принадлежит по праву: молодость, красоту… Мне сказали, в Дижоне… Не стоит, сынок, любовницы обходятся дорого. Долгая разлука поможет тебе крепче привязаться к родному дому. Какие чудесные долгие дни мы проведем в нем вместе!..» Она встала с кресла и тихонечко пошла по комнате к двери. Она держалась за воображаемую руку, опиралась на плечо, о котором мечтала. «Пойдем, мы спустимся вместе. В столовой тебе уже приготовили перекусить. Ты исхудал, сынок, тебе нужно набираться сил».
Мадам Анжелье машинально отворила дверь и спустилась по лестнице. Да, вот так однажды вечером она выйдет из своей комнаты, спустится вниз и застанет в гостиной детей — Гастон сидит в своем кресле у окна, а жена возле него читает ему вслух. Таковы ее долг, ее роль в жизни — она должна оберегать покой мужа, развлекать его. Когда Гастон поправлялся после брюшного тифа, Люсиль читала ему вслух газеты. Голос у нее теплый, приятный, мадам Анжелье и сама иной раз слушала ее с удовольствием… Негромкий, низкий голос… И она его слышит… Сон ей, что ли, снится? Похоже, она в своих мечтах перешла грань дозволенного. Мадам Анжелье выпрямилась, сделала несколько шагов, вошла в гостиную и увидела в кресле, подвинутом к окну, врага, захватчика, немца — он сидел в своем серо-зеленом мундире, положив больную руку на подлокотник, с трубкой в зубах. Люсиль сидела рядом и читала ему вслух.
Несколько секунд царило молчание. Оба встали. Люсиль выронила из рук книгу, и та упала на пол. Офицер поспешно нагнулся, поднял ее, положил на стол и негромко сказал:
— Мадам, ваша невестка позволила мне составить ей ненадолго компанию.
Старая женщина, смертельно побледнев, наклонила голову:
— Вы здесь хозяин.
— И поскольку мне прислали из Парижа новые книги, я позволил себе…
— Вы здесь хозяин, — повторила мадам Анжелье. Она повернулась и вышла. Люсиль услышала, как она сказала кухарке: — Марта, я больше не спущусь вниз. Вы будете приносить мне еду наверх, в мою комнату.
— Сегодня, мадам?
— Сегодня, завтра и до тех пор, пока эти господа не покинут наш дом.
Когда она ушла достаточно далеко и даже шагов ее не стало слышно, немец прошептал:
— Теперь у нас будет рай…
16Виконтесса де Монмор страдала бессонницей. Не было злобы дня, на которую не отозвались бы ее душа и всеобъемлющий ум. Стоило ей подумать о будущем белой расы, о французско-немецких отношениях, об опасностях, которыми грозят масоны и коммунисты, как сон бежал от ее глаз. Она поднималась с постели, набрасывала источенную молью меховую накидку и выходила в парк. Виконтесса не снисходила до нарядов, возможно, потому, что потеряла надежду помочь изящными туалетами своей незавидной наружности — куда денешь большой красный нос, прыщавую кожу, нескладную фигуру? Хотя, возможно, в ней говорили природная гордость и вера в свои великие достоинства, коих не могли умалить в глазах окружающих ни измятая фетровая шляпка, ни вязаное канареечное пальто с ярко-зелеными полосками, от которого в ужасе отшатнулась бы и кухарка. А может быть, она до такой степени презирала всех вокруг. «Какое это имеет значение, мой друг?» — говорила она ласково мужу, когда тот пенял ей за то, что к ужину она явилась в разных туфлях. Однако, когда нужно было дать нагоняй слугам или постоять за свое добро, виконтесса мигом спускалась с небесных высот на землю.
Во время бессонницы она прогуливалась по парку и читала вслух стихи, а то навещала птичий двор, чтобы проверить три больших засова, преграждавших к нему доступ. Навещала она и коров — с тех пор как началась война, на лужайках больше не растили цветы, зато выпускали туда на ночь попастись скотину. Иногда в призрачном свете луны она обходила огород и считала, сколько появилось новых ростков кукурузы. Кукурузу у нее воровали. До войны в этом богатом краю, где кур кормили овсом и пшеницей, никто и знать не хотел кукурузы. Зато теперь, когда все амбары обшаривали агенты реквизиционной службы, ища там мешки с зерном, у фермеров не осталось ни зернышка для петухов и кур. Тогда они стали приходить в замок и просить кукурузу, но Монморы хранили ее для себя и добрых знакомых, каких у них было в округе немало. Крестьяне обижались, сердились. «Мы же хотели купить за деньги», — говорили они. Платить они вряд ли бы стали, но и дело тут было не в деньгах, фермеры подспудно чувствовали это, догадывались, что столкнулись с чем-то вроде масонства, с круговой порукой сословия, когда и они сами, и их деньги должны были отступить перед желанием оказать услугу барону де Монтрефо или графине Пинепуль. Не сумев купить, крестьяне забирали. Замок больше никто не сторожил, все сторожа сидели по немецким лагерям, и найти им замену не представлялось возможным: мужчин в округе не хватало. Нельзя было найти ни каменщиков, ни кирпичей, чтобы заложить бреши в стенах, и крестьяне пробирались сквозь проломы в парк, браконьерствовали, ловили в пруду рыбу, воровали кур, рассаду помидоров и кукурузы, словом, пользовались хозяйским добром по своему усмотрению. Виконт де Монмор оказался в щекотливом положении. С одной стороны, он дорожил своей должностью мэра, и, стало быть, не в его интересах было преследовать собственных сограждан, с другой — и свое имущество было ему небезразлично. Но все-таки если бы не жена, он, скорее всего, посмотрел бы на потравы сквозь пальцы, что же касается виконтессы, то она не признавала никаких компромиссов и клеймила любую слабость. «Вам дороже всего спокойствие, — с горечью пеняла она супругу, — а ведь даже Христос говорил: «Я принес не мир, но меч». — «Вы же не Иисус Христос», — ворчливо возражал Амори. Однако у них в семье давно уже было признано, что в виконтессе есть что — то от апостолов и пророков, поэтому мужу приходилось следовать за женой. Разделять взгляды домашнего пророка помогало ему и то, что виконтесса крепко держала в руках не только скрижали, но и кошелек, расстегивая его весьма неохотно. Виконту приходилось преданно служить своему пророку, и он ожесточенно воевал с мародерами, браконьерами, с учительницей, которая не ходила в церковь, с почтальоном, подозреваемым в симпатиях к Народному фронту, хотя тот и вывесил на двери телефонной кабины портрет маршала Петена.