Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зой, — не говорит, выкрикивает вновь Гриша, — Зой, подь на минутку! Слово скажу.
— Что еще, — морщится она, — выпил?
— Не подносили, — смеется Гриша, смотрит на Дмитрия, подмигивает. И Зое снова: — На одно слово, слышь!
— Отстань.
— Зой!!!
— Я догоню вас, — она кивает Дмитрию.
Он медленно уходит от них, слышит, как гневным полушепотом она отчитывает Гришу, а тот отвечает: «Серьезно… ей-богу!»
«Мороз и солнце, день чудесный!..» — просится на язык пушкинское; нет недавнего горьковатого осадка на душе — жизнь хороша, и жить хорошо! Он утверждается в мысли, что нужно тут побыть не сутки-другие — с неделю, не меньше. Тут наверняка отыщется то, что даст ему заряд для последующего сидения за письменным столом, наполнит его необходимой жадностью: писать днем, ночью писать, страдая оттого, что приходится из-за каких-нибудь пустяков отрываться от захватившей его работы… Но вспоминает он Клавдию, что сказала ему она у поезда — вспоминает, хмыкает, сердится; клянет он себя за ненаходчивость, за жалкую позу там, возле нее; успокаивает себя, что детству и юности суждено оставаться такими, какими они были, а сейчас все по-иному — и у него, и у Клавдии; и говорил же ему Гриша, что неплохо ей сейчас, и мальчик хоть чужой, но есть, и муж есть… А у него, Дмитрия, если так, по-человечески сравнить — ни мальчика, ни жены… Он смотрит на разрисованные морозом оконные стекла, ему кажется, что здесь в любом доме незримо присутствует его былая жизнь — та, в которой жила еще ласковая бабушка, неустанно тикали дореволюционные ходики, в расписных горшочках стояли цветы на подоконниках и вечерами в плите полыхали березовые и осиновые чурки, можно было посидеть у живого огня, послушать, как он поет, тревожно и сладко помечтать о дальних краях, знакомых девочках, непрочитанных книгах… Когда он, повзрослев, распрощался со всем этим — не было уже возврата к прежнему, да и не хотел возвращаться, и если бы не нынешняя неожиданная и странная его командировка — когда б он сюда выбрался! Может, никогда…
Догнала Зоя Васильевна, еще больше нахмуренная; спросил ее:
— А любите свой поселок?
— Родину надо любить, — ответила она не задумываясь, вся в себе — под впечатлением, наверно, разговора с Гришей.
— Нет, Зоя Васильевна, не вообще… Вам лично хорошо здесь?
«Как нахохленный воробышек, — подумал тут же, — и зовут ее по-дурацки, полным именем… Зоенька она, Зоя… Красивого в ней нет и росточек подвел, однако и не безобразная… Может, Гриша домогается ее, а может, и есть она та подружка, о которой он поминал…»
Повторил, улыбаясь:
— Как же, Зоя Васильевна?
— Зовите меня Зоей, — сказала она, будто угадав, о чем он думал. — Это Агапкин… он всех по имени-отчеству… даже школьников.
— Как же, Зоя?
— Извините, мне не нравится ваш вопрос.
— Почему?
— Я честно скажу…
— Ради всех святых!
— …глупый вопрос! Не обижаетесь?
— Нет, отчего ж.
— Не стоит, по-моему, интересоваться тем, без чего вы можете обойтись. Вам же все равно: люблю — не люблю… А где любовь, известно, там и ненависть — так?
Дмитрий сказал «да», про себя ж отметил: «А востра, черт возьми, девка — смотри-ка!..» Обмели они веником ноги, вновь вошли в знакомое уже Дмитрию здание — в контору колхозного правления: библиотека размещалась тут, в самом дальнем по коридору кабинетике.
В окружении множества книг Дмитрий всегда терял спокойствие, с каким-то болезненным нетерпением ожидал, что вот так, копаясь у стеллажей, он обязательно отыщет что-нибудь необыкновенное, какое-нибудь неизвестное ему, потрясающее издание… И вообще удовольствие: снять книгу с полки, полистать, вычитав фразу-другую, поставить на прежнее место, взять еще одну, подумав при этом, что где-то стоят, зажатые между твердыми чужими переплетами, и твои тоненькие сборники, их кто-то читает, держит в руках, выносит из библиотеки на улицу…
Зоя обрадованно сказала: «Есть!» — и вышла из-за дальнего стеллажа с книжкой в руке, которую он мгновенно узнал: это была его «средненькая», вторая из выпущенных трех, — в черной обложке с белыми крупными буквами. На обложке, в верхнем левом углу, был приклеен ярлычок с библиотечными обозначениями: «Р» и цифры.
— Надпишите ее нам, — попросила Зоя и выговорила с удовольствием: — Автограф!
— Я на другой, новой, — сказал Дмитрий; полез в портфель, извлек ту, которую полковник в поезде читал; а вспомнил о полковнике — как об острый шип укололся.
Присев у стола, Дмитрий сочинял надпись, и вошел председатель Агапкин.
Агапкин полистал оба сборника, вслух прочитал начало одного из рассказов: «Тихие закаты горели над русской равниной…»
Высказался о прочитанном:
— Что значит книжный язык — за сознание хватает. А, Зоя Васильевна?
Агапкин стоял рядом с Зоей; Дмитрий поразился: похожи они! Подростковые фигуры и, главное, какая-то общая напряженность в одинаково карих глазах; разница лишь в возрасте, лет на двенадцать — пятнадцать, а то бы за близнецов сошли… Он хотел возразить Агапкину, что в его рассказах не «книжный» язык, когда книжный — это плохо, псевдолитература; но рассудил, что председатель по-своему похвалил его — что ж доказывать!
Поинтересовался Агапкин, отыскал ли Дмитрий что-нибудь «полезно-заметное» на фермах, — Дмитрий ответил утвердительно. Он вдруг догадался, что Агапкину приятно находиться возле Зои, старается он как бы невзначай коснуться ее локтя, пальцев, плеча… «Мал золотник, а, выходит, дорог», — усмешливо подумал Дмитрий, оживив в памяти, как на тропинке теснил грудью Зою тракторист Гриша.
Агапкин сказал:
— Дмитрий Сергеич, у нас сегодня, через два часа, такое мероприятие: провожаем на пенсию и присваиваем звание почетных колхозников старикам, ветеранам… Приглашаю поприсутствовать от имени и по поручению, как говорится…
— Спасибо, обязательно…
Агапкин, кинув взгляд на Зою, ушел, и тут же вбежали мальчишки со школьными сумками (кончились у них, видно, занятия): шмыгали носами, толкались, расписывались красными замерзшими руками в карточках — «Тома Сойера» с собой унесли, что-то «про войну», гайдаровского «Тимура…». И еще приходили взрослые и дети — выдавала Зоя книги, расспрашивала про что-нибудь, отчитала кого-то за неаккуратность (хлебным мякишем страницы залепил!); была она тут — в своем свитере с оленями, мягких неслышных валенках, внимательная к каждому входящему и требовательная, — была, в общем, на месте: среди книг не казались лишними ее блеклые кудряшки и затаенные, с суровинкой глаза.
Дмитрий увидел на столе подшивку «Колхозной жизни», с подталкивающим нетерпением полистал ее — те же знакомые малоформатные страницы с плохой печатью, темными клишированными оттисками, шаблонными, повторяющимися из года в год заголовками: «Навстречу весне», «Взял обязательство — выполни его!» «Беспокойный характер», «Сверх плана», «На трудовой вахте», «В честь праздника»… Нашел под несколькими корреспонденциями подпись Поваркова — работает, значит. И пьет, видимо, как прежде: на Руси, да еще в глубинке, запивший человек редко останавливается — до последнего. А фамилии старика Курилкина в газете уже нет — на пенсии, конечно, или умер… Дмитрий невольно поймал себя на том, что об этих людях, с которыми когда-то сидел в одном кабинете, ему думается сейчас с тихой грустью: на расстоянии времени они видятся лучше, чем казались прежде. Они, если рассудить, ничуть не хуже многих из тех, с кем приходится иметь общие дела в столице, — нет, совсем не хуже, только проще, пусть даже в чем-то примитивнее, неумехи, зато без самонадеянности, изворотливости, без того напускного скепсиса, за которым прячут страх, что кто-то заглянет в душу, кто-то поймет: «А король-то голый!..»
— Зоя, — шепнул он, наклонившись к ее розовому уху, — к тебе не зарастет народная тропа: идут, идут… Отпусти меня погулять.
…Когда Дмитрий в назначенные 17.00 пришел в клуб, с мороза окунулся в сияние света и кисловатое тепло смешанного человеческого дыхания, тут все уже было готово к началу торжества: на сцене за столом, покрытым красной скатертью, по-командирски строго стоял и строго рассматривал народ в зале Агапкин, а на столе в бумажной упаковке лежали пока неизвестные предметы — «ценные подарки» колхозным пенсионерам. На последней скамье подростки и девчата в одинаковых полушалках, воровато щелкавшие семечки, потеснились, Дмитрий сел, шевеля замерзшими пальцами в ботинках.
По проходу между рядами скамеек подпрыгивающей походкой пошел к сцене мужчина с крепким, тяжелым затылком, в кожаном реглане с меховым воротником; его хромовые сапоги поскрипывали, как сухая береста. Он шел, и скрип яростно начищенных сапог гасил нетерпеливый суматошный говорок в зале, затихали люди, кто-то цыкнул на расшалившуюся в углу ребятню, а Дмитрий сказал себе: «Он… летчик…»