Земля воды - Грэм Свифт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Мэри, если ты сей же момент не прекратишь…)
Но Мэри не слушает. Потому что, прежде чем она успевает еще раз прыгнуть, прежде чем очередной удар о землю сможет сделать свое дело, ноги у нее как-то вдруг подгибаются, и ей, чтобы не упасть, приходится опереться о просмоленный дощатый бок ветряка. На корточки, и роняет голову.
Я забираюсь на фундамент. Сажусь с ней рядом. Обнимаю одной рукой за плечи. От кожи веет льдистым неживым холодком. Я пытаюсь влезть в ее шкуру и внезапно почти физически ощущаю, как вибрируют у нее под кожей нервные окончания.
«Что-то случилось, – выговаривает она и поднимает голову; на лице – призрак смеха. „Значит, все-таки сработало“.
А потом она говорит, сквозь хлынувшие откуда ни возьмись слезы: «Не от Дика. Он наш. Наш. Понимаешь?»
Дует ветер, перебирая листья тополей, и алые маки, и каштановые волосы Мэри. Он дует, наливая спелостью восточноанглийскую пшеницу, перекрашивая фенлендские нивы – с явственной отдушкой хлебной печи – в золотистый цвет буханок, которыми они в один прекрасный день и станут. Однако, хоть ветер и теплый, хоть он и утихает понемногу, поскольку дело к вечеру, с таким же успехом мог дуть и холодный, безжалостный зимний ветер.
Мы забираемся в пустую скорлупу старого ветряка. Здесь мы когда-то посеяли любовь и ждем теперь ее преждевременных всходов. Я откидываюсь – спиной на иссохшие доски. Мэри ложится ко мне. Задирает юбку.
«Крови мало. Там что-то случилось, внутри. Только что. Надо подождать… Вот, видишь».
Она не может встать. Сразу начинает тошнить.
Мы ждем (шепотки и сквознячки; порывы ветра; тонкий писк ласточек), проходит час или чуть больше. И ничего не происходит.
В конце концов я набираюсь храбрости: «Мэри, а может – все в порядке. Может, ничего и не произойдет».
(Ведь именно этого мы только и хотим, не правда ли? Чтобы Ничто произошло. Чтобы что-то не произошло.)
Она качает головой. Трусики запачканные кровью, у нее вокруг колен. Дело сделано. Назад не переделаешь.
«Ведь ты же – понимаешь?»
Да, я понимаю. Потому что если бы этот ребенок никогда не… Тогда бы Дик никогда не… И Фредди… Потому что причина, следствие… Потому что Мэри сказала, я знаю, что мне…
Я понимаю, но вот чего я понять не могу: ласкового августовского солнышка, жаркого ветра, медового запаха луговых цветов, и, прямо над нами – где когда-то, во времена Томаса Аткинсона, крутились, выкачивая-воду, выкачивая-воду деревянные крылья, – жестокой, васильково-голубой окружности летнего неба.
Надвигается вечер. Ветер стихает.
Устроив Мэри поуютней в сгибах рук, вызвав из былых времен вечерний – в спальне – голос мамы (но это ведь я ребенок, а она…), я начинаю говорить надтреснутым тоном тех взрослых, которые в самый разгар кризиса пытаются хотя бы перед детьми делать вид, что все хорошо: «А помнишь, Мэри, когда мы в первый раз сюда пришли, когда мы, когда?..»
(А помнишь, Мэри, давным-давно, давным-давно? Когда еще не было ни телевизоров с многоэтажками, ни ракет на Луну, ни противозачаточных таблеток, ни транквилизаторов с карманными калькуляторами, ни супермаркетов с едиными школами, ни ядерных боеголовок… когда были паровозы и волшебные сказки… когда у идущих по Лиму лихтеров все еще можно было различить на носу оставшиеся с былых времен два скрещенных ячменных колоса? Ты помнишь тот ветряк? А как мы с тобой ходили на Уошфенскую топь?..)
Но Мэри неинтересно. Лицо у нее белое и холодное. Глаза зажмурены. Ей дела нет до историй. Она не любопытна.
Ветряк-убежище, ветряк-укрытие. Разве могут нас спасти его разрушенные стены? Разве нас утешат деревянные объятия?
Но мы лежали в ветряке, тем золотым летним вечером, как будто в последнем на земле убежище. Потому что именно так я и думал, невзирая на пшеничные поля, и маки, и васильково-голубые небеса: скоро все кончится.
40
О НОЧНЫХ КОШМАРАХ СОВРЕМЕННОСТИ
«И люди все садятся в машины, сэр, и выезжают на улицы. Им кажется, они могут уехать куда-нибудь в безопасное место. Им так кажется, хотя их и предупредили, что это бессмысленно. Родители заталкивают нас с сестренкой в машину. У них и мысли нет насчет еды, одежды, ничего такого. Потом мы выезжаем на шоссе, а оно сплошь забито машинами. И люди сигналят, кричат, визжат. И мне приходит в голову, что вот так оно все и кончится – мы все умрем в огромной автомобильной пробке…»
«…а мне снится, что, когда передают предупреждение, я далеко-далеко ото всех, кого я знаю. И я должен до них добраться. Я просто хочу увидеть их еще раз, прежде чем… Но…»
«…они объявляют об этом по телику. Ну, знаете, у вас четыре минуты… Но такое впечатление, будто никто не обращает внимания. Никто и ухом не ведет. Отец храпит себе в кресле. Я кричу. А маму больше всего беспокоит, почему не показывают „Перекрестки"…»
«…дома сперва раскаляются докрасна, потом добела, и люди тоже докрасна и добела…»
(«Как же ты это увидишь – ты ведь уже умрешь. Глупый».)
«…и мой маленький братик, он корчится на полу, весь обугленный, и я знаю, что надо его добить…»
«Таблетки, сэр, яд. Мы садимся в кружок и глотаем их все вместе…»
«…и никто не хочет первым выходить из убежища…»
«И, так смешно, мне снится, что я – единственная, кто выжил. И даже ни одной царапины. А кругом один этот пепел. И я хожу кругом и думаю, ведь так же не может быть, ведь так не бывает…»
41
ВНУТРИ ТАКОЕ ЧУВСТВО
Но все истории когда-то были явью. И все исторические события, битвы и костюмные драмы когда-то произошли на самом деле. Все истории были когда-то просто чувством внутри. И у меня сейчас такое чувство, Прайс, – нет, пить я больше не хочу. Может, лучше двинем отсюда? И у тебя такое чувство. По поводу Ничто. И у Мэри, у нее уж точно было это чувство, в тот августовский вечер…
В один прекрасный день, Прайс, как-нибудь, в далеком будущем, ты скажешь: был у нас однажды такой учитель, историк, который нам давал совершенно сумасшедшие уроки, а жена у него… Иные реальности ждать себя не заставят.
Но когда до конца останется всего ничего, реальности больше не будет, одни истории. Вот и все, что нам останется тогда, – истории. И мы усядемся кружком, в этом чертовом убежище, и станем рассказывать истории, как бедная Шахерезада, надеясь, что это никогда…
Свернувшись калачиком внутри ветряка. Шепотки. Сквознячки. Ветер сходит на нет; тополя отращивают тени. Едва ощутимые спазмы – весьма ощутимые спазмы – у Мэри внутри. И Мэри говорит в конце концов, потому что не сработало, ничего не вышло: «Придется идти к Марте Клей».
Итак, дети мои, поскольку волшебные сказки не всегда бывают милыми и уютными (загляните еще разок в братьев Гримм) и поскольку сказка без нее все равно что не сказка, позвольте рассказать вам
42
О ВЕДЬМЕ
По имени Марта Клей. Которая доводилась женой Биллу Клею (по крайней мере, принято было так считать). Которая жила в хибаре Билла Клея на дальней стороне топи Уош Фен. Которая делала снадобья и предсказания (или, по крайней мере, принято было так считать). А кроме того, помогала избавиться от нечаянных плодов любви…
Но сначала, прежде чем я перейду к Марте Клей, позвольте рассказать вам о наших фенлендских гусях…
Под коими я имею в виду отнюдь не пернатую, клювоголовую и лапчатую разновидность. Не черношеих «канадцев». Не серокрылых, краснолапых или белогрудых, что прилетают к нам из Арктики, ведомые зовом ничуть не менее таинственным, чем тот, что движет их водным сотоварищем по музе дальних странствий, Anguilla anguilla. Не гомонящие, гогочущие V-образные стаи, которые с незапамятных времен облюбовали Фены и подарили фенменам древний знак доброй воли – расщепленное гусиное перышко. Нет. В августовский вечер 1943 года никаких таких гусей вокруг не наблюдалось, потому что гуси прилетают зимой. Но в 1943 году у нас вывелась своя собственная порода гусей. И тоже шумных, и тоже летающих клином вдоль по привычным воздушным путям на тот берег Северного моря; сделанных из алюминия и стали, деревянных распорок и плексигласа; и овладевших хитрым трюком откладывать сильновзрывчатые и зажигательные яйца прямо в воздухе.
Они как раз вставали на крыло, эти грохочущие птичьи стаи, оставляя позади разбросанные там и сям дневные логова (потому что птицы они были ночные) и зависая, ну совсем как гуси, черными шустрыми силуэтами на фоне закатного огненного шоу – покуда мы с Мэри (Мэри – бледная, с закушенной губой, задыхающаяся через каждые два шага) пробирались с Хоквелл Лоуда на топь Уош Фен. Но мы едва обращали на них внимание, нам было о чем подумать, а кроме того, мы настолько привыкли к их монотонному, пульсирующему гулу по вечерам, что воспринимали их едва ли не как явление природы, едва ли не как настоящих гусей. Пока мы с Мэри шли к хижине Марты Клей, они отправлялись в полет, взяв курс на Гамбург, Нюрнберг и Берлин. И у каждого из наших бравых пилотов, штурманов, пулеметчиков и бомбардиров было сердце, и каждый сосал когда-то материнскую грудь, и у граждан этих обреченных городов тоже были сердца, и они тоже были вскормлены материнским молоком.