Куклолов - Дарина Александровна Стрельченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да… Бегу!
Телефон замолчал. В уши ввинтилась музыка ярмарки, гремевшая тем громче, чем плотней сгущались сумерки. Когда я добрался до указателя, в воздухе уже вовсю порхали светлячки, а в павильонах зажглись малиновые, золотые и зелёные лампы. Я завернул за последнюю палатку и…
…Подсвеченная рубиновым сцена. Оплетённые огненными гирляндами столбы. Пурпурная, недвижимо-тяжёлая штора. Решётка, какие ставят на летних верандах, – но увитая вовсе не плющом, а чёрными колючими побегами, покрытыми серебристой пылью. Лиловые, малиновые пуфы. Блестящий ковёр, отражавший огни вокруг и от этого напоминавший чёрное озеро; озеро страстей.
Громкие, визгливые скрипки, гомон толпы, выплясывающий на сцене хлыщ в сверкающем фраке… У меня заложило уши, забурлила кровь. Тело задёргалось в попытках пританцовывать. Меня потянуло в эту пасть, в этот оскал, в алую глотку сцены с безупречно белыми резцами прожекторов. Я забыл про всё. Я побежал.
Это походило на танцпол дьявола.
И это была моя сцена.
* * *
Мне выставили цветную лоскутную ширму в форме гигантской пышной юбки – такие ставили в средневековых кукольных театрах. Кукол следовало водить под подолом, их пространство было меж бархатных складок, над которыми шла ажурная серебристо-чёрная решётка. Когда я увидел её – уже выйдя на сцену, – не удержался: коснулся предплечьем. Она оказалась очень холодной и очень гладкой. Знаете, как иногда хочется потереть нос, когда чешется? Вот так мне захотелось провести по решётке пальцем. Но руки были заняты; я держал Мельника и Изольду.
«Мельницу» было не уложить в полчаса, даже с купюрами[25]. Да я и не взялся бы за купюры; какие тут могут быть сокращения? Так что просто выбрал три самых выразительных сцены: первая встреча Мельника и Изольды, фрагмент, где Мельник обнаруживает, что волшебное зерно разметало ветром, и монолог Арабеллы о речном народе.
Как и всегда перед спектаклем, руки отяжелели. Переломный момент: если удастся перебороть себя – поведу кукол как по маслу, до самого конца.
Внутри засосало, потянуло. Я сглотнул, пережидая, пока в горле полыхнёт, тряхнёт, отпустит и позволит воплотиться в кукле.
– Ну, дружок, не подведи, – попросил я то ли Мельника, то ли себя. Шагнул вплотную к ширме, привстал на носки, чтобы на миг увидеть зал, высунулся над юбкой – и был оглушён криками и приветствиями. Гам, гам, гам… Они кричали что-то. Они махали, светили огоньками мобильных, топали и ревели – какое-то слово…
У меня глаза вылезли на лоб. И в окружающем, кольцом стягивающем шуме я различил:
– О-кры-лов! О-кры-лов!
Это… меня?..
– Начинайте! – зашипел, низко пригибаясь за ширмой, Цыглинцев. – Публика разогрета! Начинайте же!
Я поднял руку – от запястья, по предплечью и к плечу пробежали привычные мелкие иголки, – и, поклонившись Мельником, начал.
– Я иду, иду по свету. Злоба зёрна разметала.
В мире нет того подвала, чтобы спрятаться от ветра,
Чтобы спрятаться от ведьмы и, найдя простые камни,
Бросить в жерло, сунуть в яму и достать, достать последний.
Голос креп. Я так давно затвердил эти строки, что мог бы произнести их и во сне, и при смерти. Они грубо, низко звучали голосом отца – которому, кстати, совершенно не подошёл бы этот лёгонький, как тростинка, с разлетающимися волосами Мельник, – звенели высоким, срывающимся и звонким голосом Карелика – в те вечера, когда мне отказывались служить руки, и спектакль приходилось пропускать, – раскатывались бархатным, чуть картавым голосом мамы, прочитавшей мне эту сказку раньше, чем я впервые полез в чемодан, чем начал догадываться, о чём же она на самом деле…
Голос креп, поднимаясь выше и выше, звеня, разлетаясь над толпой. Я не прикладывал никаких усилий. Кукла двигалась, говорила, дышала – сама. Мельник помогал мне. Он начинал движение прежде, чем я успевал шевельнуть рукой. Он угадывал мои мысли. Я любил их всех – но именно он был по-настоящему моим. Он как губка впитывал то, что был не в силах впитать я. Потому что эмоции лились через край. Я почти видел, как они текут к нам из зала – по сверкающим, невесомым и прочным нитям. Электрические гирлянды, развешанные над сценой, рябили; трещали под ногами доски. Но ширма стояла крепко, словно скала.
– Мы не бросим зёрна в поле. Мы посадим зёрна в души.
Тише-тише, ты послушай; петь, мой милый, станешь после.
Если ведьма возвернётся, хороводом ветры встанут,
То навек за нами встанут тени лиц белее солнца…
Я говорил и говорил; водил и водил; переводил дыхание и сменял кукол – а мне всё чётче чудилась паутина. Серебряные нити всё туже стягивали зрителей, обвивали шеи, запястья, виски – самые нежные, уязвимые места, – сжимали, кружили и вели ко мне – пульсируя, вытягивая из туловищ, лиц и сердец насыщенное, мерцающее вещество, неся его, смыкаясь над моей головой, вливая в меня чужой страх и тревогу, восторг, оторопь, мощную волну радости от финала…
– Крепче вскидывайте руки! Плещут лопасти по ветру.
Верный мельничным заветам, я стерплю любую му́ку,
Я смелю муку́ любую, ветру время в жертву брошу.
Вы – бросайте! Тоже! Тоже! Ну же! Души! И – вслепую!
Ослеплённый, оглушённый, едва держась на ногах от сталкивавшихся надо мной волн эмоций, я уже не различал, какие слова принадлежат мне, какие – зрителям.
– О-кры-лов! О-кры-лов! – рычала толпа, и в этом жадном, алчном гомоне мне слышалось: – Ку-кло-лов! Ку-кло-лов!
– Аншлаг! Аншлаг! – верещал Антон Константинович, ловя меня на ступенях у сцены. – Аншлаг!
Я сошёл, шатаясь, рухнул на скамейку с выгнутой спинкой, прижал к себе рюкзак и закрыл глаза. Скамью качало. Тело не справлялось с высосанным у зрителей; всё внутри захлёбывалось, задыхалось, ликуя.
– Откуда они знают обо мне? – прохрипел я, приоткрыв глаза.
– Видеоспектакли, – удивлённо ответил Цыглинцев. – Выпейте-ка. Взбодритесь!
Он протянул мне стакан. Пока я лакал воду – казалось, ослаб даже язык, – Антон Константинович продолжал:
– Я сам ваш большой поклонник. Удивительно, что вы в таком маленьком городочке… Крапивник? Крапинск? Простите, не помню точно… В общем, удивительно, что вы так выучились, добились такого мастерства. У меня несколько ваших спектаклей в избранном. Особенно мне нравятся в том тёмном театре с таким советским, мрачненьким антуражем…
Я дёрнулся от усмешки; вот бы Сморчок Иваныч на такое хихикнул.
– Вас даже ценители знают. С вами Рокатански ещё не связывался? Конечно, есть чему учиться, но такой навык – в таком возрасте! Вы же, кажется, ещё в