Жена Гоголя и другие истории - Томмазо Ландольфи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Каракас был скелет, хотя довольно примитивный, сделанный, вероятно, из китового уса. С особой тщательностью были выполнены грудная клетка, таз и черепная коробка. Ребра и тазовые кости, как полагается, проглядывали в зависимости от толщины подкожной жировой прослойки (назовем ее так). К великому моему сожалению, Гоголь не захотел открыть мне имя автора этого несравненного творения, обнаружив при этом странное и совершенно необъяснимое упорство.
Николай Васильевич надувал жену с помощью ножного насоса собственной конструкции. Такие насосы встретишь сегодня в любой авторемонтной мастерской. Надувание происходило сквозь анальное отверстие, где располагалась маленькая заслонка (так, по-моему, это называется на техническом языке), наподобие сердечного клапана. Через заслонку воздух проникал внутрь, но не мог выйти наружу. Чтобы выпустить воздух, приходилось отвинчивать колпачок, находившийся во рту куклы, глубоко в гортани. И тем не менее... Однако не будем предвосхищать события.
На том можно было бы закончить описание примечательностей этого существа. Напоследок упомяну лишь о чудных белоснежных зубках, украшавших ротик Каракас, и карих глазах, кои искусно оживляли ее лицо, несмотря на постоянную бездвижность. Но, Боже мой, как бледно это сказано — оживляли! Да и все, что говорилось о Каракас, звучит недостаточно выразительно. Можно было менять даже цвет ее глаз, но это была длительная и неприятная процедура; посему Гоголь редко к ней прибегал.
И наконец о голосе куклы. Мне довелось услышать его лишь раз. Но чтобы поведать о нем, придется затронуть суть отношений между Гоголем и его женой, а тут уж никак невозможно придерживаться какого бы то ни было порядка. И отвечать с полной ответственностью за все, что скажу, я не берусь. По совести не берусь! До того все это само по себе — а в сознании моем и подавно — переплетено и запутано. Вот вам некоторые, весьма разрозненные воспоминания.
Когда я услышал голос Каракас в первый и последний раз, мы сидели с Николаем Васильевичем, уединившись в комнате, где жила (ежели подобный глагол здесь вообще уместен) эта женщина. Комната ее, сокрытая от посторонних глаз и без единого окна, была убрана на восточный манер. Находилась она в самой дальней и укромной части дома. Я знал, что кукла умеет разговаривать, но Гоголь никогда не уточнял, при каких именно обстоятельствах она говорит. Итак, мы сидели вдвоем, или, если хотите, втроем. За рюмкою водки мы обсуждали с Николаем Васильевичем роман Буткова. Помню, несколько отвлекшись от темы, Гоголь стал доказывать необходимость радикального пересмотра права наследования. Про куклу мы совсем забыли, как вдруг она ни с того ни с сего произнесла хриплым, утробным голосом: «Хочу а-а». Я вздрогнул и, решив, что ослышался, посмотрел на Каракас. Она восседала на груде подушек, прислонясь к стене. В тот вечер это была нежная, пышнотелая красавица-блондинка. Лицо ее показалось мне одновременно злым и лукавым, немного детским и насмешливым. Гоголь густо покраснел, бросился к ней и вставил ей в рот два пальца. Кукла постепенно обмякла, даже как будто побледнела; выражение ее лица сделалось по обыкновению изумленным и растерянным. Вскоре она превратилась в дряблую резиновую оболочку, повисшую на незатейливом каркасе скелета. Спинной хребет (надо полагать, для удобства пользования) был на диво гибким; она сложилась почти пополам, скользнула на пол, да так и провалялась весь вечер, взирая на нас из своего униженного положения. «Это она забавы ради, а может, из злорадства, — мрачно заметил Гоголь. — Сею нуждою она не томится». В присутствии посторонних он выказывал к ней крайнее пренебрежение.
Мы выпили еще по рюмочке и продолжили беседу. Николай Васильевич был явно взволнован и думал о чем-то своем. Внезапно он прервался на полуслове, схватил меня за руку и разрыдался. «Как же теперь-то?! — воскликнул он. — Пойми, Фома Паскалыч, пойми, ведь я любил ее!» Надо признать, что всякое обличье Каракас было если не уникальным, то во всяком случае неповторимым. Каждый раз это было произведение искусства. Любая попытка воссоздать прежние пропорции и округлости уничтоженной Каракас была бы заранее обречена на неудачу. Иными словами, ту пухленькую блондинку Гоголь потерял безвозвратно.
Так печально закончилась одна из немногочисленных сердечных привязанностей Гоголя, о коих мне что-либо известно. Он не стал ничего объяснять, не пожелал выслушивать утешения, и вскоре я откланялся. Однако давешняя сцена позволила ему излить душу. С тех пор он сделался со мною откровеннее, а затем, по-видимости, и вовсе не имел секретов... Чем я, к слову сказать, бесконечно горд.
Попервоначалу семейная жизнь этой «четы» как будто ладилась. Николай Васильевич был вполне доволен Каракас и регулярно спал с нею в одной постели, что, впрочем, продолжалось до самого конца. Застенчиво улыбаясь, Гоголь признался, что у него никогда не было более спокойной и ненавязчивой подруги. Хотя довольно скоро я усомнился в истинности его слов. Главным образом меня настораживало душевное состояние Гоголя, в котором я порой находил его поутру. По прошествии же нескольких лет отношения супругов необъяснимым образом запутались.
Напомню, дабы не возвращаться к этому впредь, что настоящие заметки суть лишь несовершенная попытка истолковать происшедшее. Похоже, у Каракас было поползновение добиться известной независимости, если не полной самостоятельности. Николая Васильевича мучило странное ощущение, будто у куклы появилось собственное, неуловимое «я». Она переставала быть частью мужа и словно ускользала от него. Сверх того, долгое пребывание в том или ином обличье не проходило для куклы даром: во всех пышках и худышках, во всех розовотелых, белокожих или золотистых Каракас неизменно было что-то общее. Вследствие такого многообразия я уже высказывал свои сомнения: а правомочно ли рассматривать Каракас как единое существо? Всякую нашу встречу я не мог отделаться от впечатления, каким бы невероятным оно ни казалось, что, в сущности, передо мною одна и та же женщина. Видимо, схожие чувства и вынудили Гоголя дать кукле имя.
Не берусь определить, в чем именно состояла та общая черта, что связывала воедино разные облики куклы. Возможно, в ней проявлялся самый творческий дух Николая Васильевича. Ежели так, то решительно непонятно, отчего его дух был столь сам с собою разобщен и самому себе враждебен. Так или иначе, кем бы ни являлась Каракас, ее присутствие дышало неприязнью и вызывало тревогу. Ни Гоголю, ни мне так и не удалось найти сколь-нибудь разумного объяснения тому, что же такое Каракас. Я говорю «разумного» — в смысле рационального и общедоступного. И уж никак не могу я умолчать об одном невероятном событии, происшедшем о ту же пору.
Каракас заболела срамной болезнью. Во всяком случае, ею заболел Гоголь, хотя за всю свою жизнь не знал иных женщин, кроме собственной жены. Как могло такое приключиться и откуда взялась сия мерзкая зараза, остается только гадать. Знаю лишь наверное, что так оно и было. Мой великий и несчастный друг временами говаривал мне: «Вот полюбуйся, Фома Паскалыч, каково оказалось нутро у Каракас — сама негодная хворь во плоти! А то вдруг принимался себя за все корить (к самобичеванию он всегда имел особенную склонность). Случай этот оказал роковое воздействие на взаимоотношения супружеской четы, и без того донельзя сложные. Повлиял он и на противоречивые чувства Николая Васильевича. Гоголь вынужден был подвергнуться долгому и мучительному лечению (таковым оно было по тем временам). Ко всему, положение усугублялось тем, что для женщины сей пагубный недуг представлялся заведомо неизлечимым. Прибавлю к сказанному, что некоторое время Гоголь еще тешил себя иллюзиями вновь обрести былую Каракас, не тронутую болезнью: он упрямо надувал и сдувал жену, придавая ей всеразличные формы и облики. Однако старания его были тщетны, и Гоголь отступился.
Воздержусь от подробных описаний, дабы не утомить читателя. К тому же дальнейшие мои разыскания выглядят сумбурно и не слишком правдоподобно. Перейду без проволочек к трагической развязке моей повести. Касательно последней хочу еще раз засвидетельствовать истинность нижеследующих событий, коих самолично являлся очевидцем. Ах, лучше бы мне этого никогда не видеть!
Шли годы. Озлобленность и отвращение Николая Васильевича к жене росли, хотя любил он ее, похоже, не меньше прежнего. Привязанность и ненависть так неистово боролись в его душе, что Гоголь выходил из этих сражений разбитым, едва ль не сломленным. Его живые глаза, умевшие столь выразительно говорить и проникновенно заглядывать вам в душу, горели теперь лихорадочным, разымчивым блеском. В его мятущейся душе рождались самые дикие причуды, сопровождавшиеся кошмарными видениями. Он все чаще рассказывал мне о Каракас, обвинял ее в вещах немыслимых, невообразимых. Мне нечего было ответить, ибо супругу его я знал весьма поверхностно и не имел с нею почти никаких сношений. А главное — я не был так ранимо сентиментален, как Николай Васильевич. Посему ограничусь тем, что воспроизведу здесь некоторые его жалобы, не примешивая к ним мои собственные впечатления.