Один год - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они дослушали Указ до конца, составили телеграмму Толиной маме, и тогда Иван Михайлович приступил к делу. Но, несмотря на хорошее настроение, Баландин в самолете Криничному отказал.
- Поездом поедет, как зайчик, - сказал он, раскручивая пенсне на цепочке. - Авиация знаешь какая штука? Погоды нет - сиди. А поезд идет себе и идет в любую погоду.
Они поговорили еще о приговоре по делу Тамаркина, посетовали на прокурора, что-де хорош прокурор, но немножко вяло обвинял, и тогда Лапшин перешел к самому главному - к вопросу о Жмакине и его дальнейшей судьбе. Баландин слушал Ивана Михайловича внимательно, все вертя на пальце пенсне, потом неожиданно спросил:
- Но побег был?
- Был побег, Прокофий Петрович, и многое еще было, - задумчиво ответил Лапшин. - Все было, только сажать этого самого Жмакина больше нельзя.
- Ну а если он еще какое художество учинит - тогда как? Лепешку из нас сделают, ты это учти. С нами запросто, Иван Михайлович: вон старик двадцать лет служил, а за тещу бахнули. И тут за либерализм вполне могут пропесочить, да так, что костей не соберешь. Делай, но умненько, осторожненько, чтобы комар носа не подточил. А ежели что - извини, взыщу. Я этого твоего Жмакина совершенно не знаю, Митрохин же поспел быть у меня...
- Уже был? - осведомился Лапшин.
- Был, как же, - с особым выражением ответил начальник. - Он у меня непременно и ежедневно бывает, не так, как некоторые другие, он человек обходительный и как раз сегодня рекомендовал мне врача-гомеопата специально по желудочным болезням...
Лицо Баландина на секунду сморщилось, и Лапшин опять понял, как умен, наблюдателен и внутренне независим Прокофий Петрович, как понимает он митрохинскую натуру и как хорошо работать за такой гранитной скалой, как Баландин. "Извини - взыщу!" Иван Михайлович знал, как взыскивает начальник. Случалось, что и страшно взыскивал, но тогда, когда лгали и изворачивались. За ошибки же учинял он разносы разных степеней, по "двенадцатибалльной" системе, как говорили о нем в Управлении, но не в смысле лицеев и институтов благородных девиц, а в смысле шторма на море. С Лапшина он еще ни разу не взыскивал и даже никогда не грозился взысканиями. Видно, сильно сегодня поработал Андрей Андреевич, если так осторожен Баландин. Поэтому, вставая, Лапшин довольно сухо произнес:
- Разрешите, товарищ начальник, мне со Жмакиным поступать под мою полную ответственность?
Прокофий Петрович улыбнулся, вздохнул и велел:
- Сядь. Ты что думаешь, Баландин ответственности боится? Нет, дорогой товарищ, Баландин не ответственности боится, а кляуз. Приустал я маненько от всяких комиссий. Дело делать надо, а тут сиди с Занадворовым и давай ему объяснения. Ты думаешь, я митрохинскую тактику и стратегию не понимаю? Но ведь Корнюха-то ушел действительно? И от тебя ушел. А от Андрюшеньки никто не ушел. Не ушел, потому что он и не брался взять, но это вопрос уже другой. И так как ты, насколько я понимаю, вышеупомянутому Митрохину кое-что высказал, то Андрюша соображает теперь, как выжить. Он твоего очередного промаха ждет, чтобы полностью перейти в наступление и изобличить тебя как либерала, интеллигента и потатчика. С Занадворовым он беседовал, и Занадворов о нем неплохого мнения. Поэтому и говорю я тебе, Иван Михайлович, делай, но осторожненько и умненько, чтобы не комар, а Митрохин носа не подточил. Ясно?
Когда Лапшин вышел от Баландина, Галя Бочкова уже сменилась и на ее месте у телефонов сидел Рязанкин, читал "Курс физики". Лицо у него было напряженное, непонимающее.
- Учитесь, Рязанкин? - спросил Лапшин.
- Да надо немножко, хочу в явлениях природы подразобраться.
- Разбираешься?
- Трудновато, Иван Михайлович.
Лапшин заглянул в книгу, она была раскрыта на "Теплоте", на больших и малых калориях. Он читал и чувствовал, что Рязанкин тоже читает, чуть шевеля губами от напряжения.
- Ты листочек бумаги возьми, - посоветовал Лапшин. - Точные науки всегда советую тебе с бумагой, с карандашиком, графически выражать. Это не в кино сходить, это - наука.
Он сел на стул Рязанкина возле бюро, толкнул столик с телефонами так, что они все задребезжали, велел Рязанкину тоже сесть и, заглядывая в книгу, стал объяснять "Теплоту", которую читал во время ночных дежурств на Гороховой при свете лампочки, горевшей в четверть накала, а то и при коптилке. Рязанкин благодарно посапывал возле его плеча, и это напоминало Лапшину собственную юность, как они, несколько человек, сидели возле Дзержинского, а он рассказывал им о живописи, о полотнах великих мастеров, и в холодной комнате странно звучали никогда не слышанные имена: Веласкес, Ван-Дейк, Тициан, Домье, Рембрандт. Так он и запомнил навсегда именно в этом порядке эти имена. И странную, мягкую, блуждающую улыбку Феликса Эдмундовича, когда, внезапно поднявшись, он произнес: "Заболтались мы с вами. Пойдем работать..."
- Понятно теперь, Рязанкин? - спросил Лапшин.
- Вроде бы разбираюсь.
Поднявшись к себе, Иван Михайлович позвонил домой Бочкову.
- Где сам-то? - спросил он у Гали.
- А где? Обыкновенно! - обиженно ответила она. - Сидит, мабуть, в засаде.
- Когда вернется, скажи ему, что награжден он орденом. Понятно?
- От правительства? - робея, спросила Галя.
- Уж не от меня. Орден называется "Красная Звезда". Только не забудь спросонок.
Бочкова немножко обиделась:
- Не такая я уж тетеха! - сказала она. - Когда так, пойду блинчики сделаю со свининкой и со шкварками. Он их сильно уважает.
"Со свининкой и со шкварками, - рассердился Лапшин. - А мне кто блинчики сделает? Может, я тоже такие блинчики люблю".
Телефон непрерывно звонил - поздравляли работники Управления, потом очень торжественно, на высокой ноте произнес длинную речь Сдобников, сразу за ним своим глуховатым голосом осведомился Ханин:
- Ну как? Доволен? Мы вот тут с Катериной сидим, с закусками и с шампанским, а у тебя телефон хоть плачь - не отвечает. Передаю трубку.
- Иван Михайлович, миленький, - быстро и ласково заговорила Катерина Васильевна, - поздравляю вас. Мне Давид Львович сообщил, мы тут приготовились. Если можно, приезжайте...
- Так точно, - не узнавая свой голос, ответил Лапшин, - сейчас буду.
Закурив, он сел в машину и, чувствуя себя таким счастливым, как в раннем детстве, когда выгонял в ночное отцовского мерина, поехал к Балашовой. Стол был заботливо и даже красиво накрыт, ярко горела электрическая лампочка, Ханин без пиджака топил печку.
- Ну, здравствуй! - сказал он. - Сейчас Катя придет, она в кухне картошку жарит. Хотели мы пельмени сообразить, но долго. Чего глядишь? Ведь ты приехал, чтобы поскорее повидаться со мной, а не с Катериной Васильевной, так?
- Оставь, пожалуйста!
На подоконнике возле этажерки стопкой лежали книги. Иван Михайлович взял одну, раскрыл и, прочитав строфу, заробел:
Потом, может, ветры расскажут раздолью,
Как жил я, ликуя, воюя, любя;
Но честь не по чести, и доля не в долю,
И слава не в славу, коль нету тебя...
Почти с испугом захлопнул он книжку и обернулся на скрипнувшую дверь. Балашова в сером платье с белым плоеным воротничком поставила сковороду и подошла вплотную. Он видел пробор - ровную ниточку на ее милой голове, видел розовое ухо, ресницы, круглые глаза. И даже не понял, что, поздравляя, она крепко поцеловала его в губы. И спросила:
- Посмотрите, здорово я волосы сожгла? Наклонилась и, понимаете, примус... Как пыхнет...
- У нее вечно что-то пыхает! - проворчал Ханин. - Катька - золотая ручка. Часы сломала, утюг, теперь обожглась... Давайте, братцы, похарчим, очень есть хочется.
Лапшин сел на неудобный стул, а Катерина Васильевна ходила мимо него, отыскивая недостающую вилку, и он чувствовал, что счастлив, и стыдился на нее смотреть, потому что понимал - так не смотрят на знакомых женщин, так на них нельзя смотреть. И был бы счастлив еще больше, если бы не пялилось на него со стены актерское загримированное рыло - подарок - колибри от индюка.
Ужиная, Лапшин много ел и изредка говорил:
- Так точно.
Или:
- Совершенно верно.
Или еще:
- Нет, очень даже вкусно.
Ханин, зевая, попросил:
- Рассказал бы ты что-нибудь, Иван Михайлович. Криминалистическую загадку или нечто героическое...
И, обернувшись к Балашовой, объяснил:
- Он ведь рассказчик замечательный, но иногда словно заколодит. Или еще учит меня, подымает до себя. Тоже неинтересно. Расскажи, верно, Иван Михайлович!
- Устал же человек, разве вы, Давид, не видите? - заступилась Катерина Васильевна, и Иван Михайлович благодарно взглянул на нее. Угощая, она часто дотрагивалась до его руки или клала ладонь на обшлаг его гимнастерки. И он ждал этих прикосновений, ждал жадно и сердился на себя за то, что скован, робеет, за то, что не может выдавить из себя ни одного путного слова.
На обратном пути Ханин спросил:
- Ты меня прости, Иван Михайлович, но у тебя романы в жизни были?