Булгаков - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роман Булгакова действительно не стал фактом советской литературной жизни, он не привлек к себе такого внимания, как «Конармия» Бабеля, «Голый год» Пильняка, «Бронепоезд 14-69» Всеволода Иванова, «Хождение по мукам» Алексея Толстого, «Тихий Дон» Шолохова. Ему не дал высокой оценки внимательно приглядывавший за молодой литературой Горький, хотя и знал о его существовании. Однако это не значит, что советская критика совершенно прошла мимо него. В изданной в 1930 году литературной энциклопедии известный литературовед, профессор института красной профессуры, завкафедрой еврейской литературы МГПИ им. Бубнова, действительный член Института литературы и искусства Комакадемии и Института еврейской пролетарской литературы при Всеукраинской академии наук Исаак Маркович Нусинов очень четко написал о творчестве Булгакова, основываясь прежде всего на «Белой гвардии»: «Б. вошел в лит-ру с сознанием гибели своего класса и необходимости приспособления к новой жизни. Б. приходит к выводу: „Все, что ни происходит, происходит всегда так, как нужно и только к лучшему“. Этот фатализм – оправдание для тех, кто сменил вехи. Их отказ от прошлого не трусость и предательство. Он диктуется неумолимыми уроками истории. Примирение с революцией было предательством по отношению к прошлому гибнущего класса. Примирение с большевизмом интеллигенции, к-рая в прошлом была не только происхождением, но и идейно связана с побежденными классами, заявления этой интеллигенции не только об ее лояльности, но и об ее готовности строить вместе с большевиками – могло быть истолковано как подхалимство. Романом „Белая гвардия“ Б. отверг это обвинение белоэмигрантов и заявил: смена вех не капитуляция перед физическим победителем, а признание моральной справедливости победителей. Роман „Белая гвардия“ для Б. не только примирение с действительностью, но и самооправдание. Примирение вынужденное. Б. пришел к нему через жестокое поражение своего класса. Поэтому нет радости от сознания, что гады побеждены, нет веры в творчество победившего народа. Это определило его художественное восприятие победителя» [66].
Это не самое уничижительное, не самое глупое и не самое бессмысленное из того, что о Булгакове писалось при жизни, если вспомнить хотя бы такую оценку: «„Белая гвардия“ – это контрреволюционный обывательский смешок» (Я. Е. Эльсберг) [6]. И в писаниях классово враждебного автора при желании действительно можно разглядеть некий примирительный с поступательным ходом жизни пафос, можно согласиться с тем, что подсудимый не верил в творчество победивших масс и своего скептицизма не скрывал. «Люди мы темные. Темные люди. Учить нас надо, дураков…» – вот суть разумного булгаковского отношения к победившему народу, высказанная в одном из рассказов и повторенная в дневнике: «Дикий мы, темный, несчастный народ» – и проливающая истинный свет на реплику Турбина, но уже не из романа, а из пьесы: «Народ не с нами. Он против нас» – именно так: против интеллигенции восстал темный и дикий народ, который не может быть солидарен с интеллигенцией, олицетворяемой Турбиными. Это момент существенный, так как ясно дает понять: в известном споре о народе и интеллигенции Булгаков был безусловно на стороне последней, и никакого преклонения перед народом, никакого чувства вины, которое культивировали авторы сборника «Вехи», а также поэт Александр Блок, у Булгакова не было. Но чего у нелюбимого коммунистической критикой писателя еще точно не было – так это оправдания тех представителей своего побежденного класса, кто менял вехи. Достаточно сказать, что во второй редакции пьесы «Белая гвардия» вернувшийся из Берлина Тальберг на вопрос Елены: «Скажи, как ты вернулся? Ведь сегодня большевики уже будут» – отвечает: «Я решил вернуться и работать в контакте с Советской властью. Нам нужно переменить вехи. Вот и все».
В роман эта уничижительная реплика не вошла, но она присутствовала в его подтексте, где все дышало ненавистью и презрением к любому приспособленчеству, мимикрии, которые можно сколько угодно вслед за сменовеховскими идеологами называть переосмыслением, прозрением, трагическим осознанием своей исторической неправоты, но только вот к Булгакову, к его авторской позиции все это никакого отношения не имеет. Для него сменовеховство – это, повторим, ложь, блядство («сия внешняя блядь» – именно о лжи написал типологически Булгакову родственный писатель Аввакум Петров тремя столетиями ранее), сам он никаких вех не менял и нигде и никогда не заявлял о своем политическом приятии советского строя. Он признавал иное: «Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей (отражающимися) в произведениях, трудно печататься и жить».
Вот почему когда уже упоминавшийся современный критик Сергей Боровиков пишет о том, что «Булгаков такой же русский государственник монархо-буржуазного толка, как и Алексей Толстой. Он такой же сменовеховец, позитивист» [10], то, при всем уважении к автору, с его утверждением согласиться еще труднее, чем с уподоблением собственного булгаковского кредо филиппикам профессора Преображенского. Есть вещи, в которых между главным редактором литературного приложения к «Накануне» и его «золотым пером» проходила стена, водораздел, когда источники вод находятся друг от друга недалеко, но реки, ими питаемые, текут в разные стороны. Толстой был, конечно, человек очень одаренный, но еще в большей степени широкий до безграничности и в булгаковских координатах беспринципный. Это не значит, что он был легкомыслен и бессодержателен, каким его изобразил в «Третьем Толстом» Бунин, это не значит, что его талант выше брюха не подымался, как можно было бы заключить из «bon mot» Сологуба: брюхом талантлив. Нет, красный граф был и государственник, и патриот, и державник, и стратег, да и принципы у него, конечно, были, но он обладал той удивительной способностью органично лгать, нести полную чушь и играть, которой при всей театральности своей натуры был начисто лишен упрямый Булгаков, все начальственные подмигивания не замечавший примерно так же, как игнорировал их Иешуа в небезызвестном романе и простодушно отвечавший на грозные вопросы Пилата:
«– Правду говорить легко и приятно».
Впрочем, в отличие от прокураторского арестанта, арестант своего времени Булгаков все знаки власти, во-первых, подмечал, а во-вторых, знал, что говорить правду не легко и просто, а скорее тяжело и неприятно, но лгать, приспособляться все равно не умел, ибо в его характере, в натуре его были некие ограничители, тормоза, не позволявшие совершать те кульбиты, которые изящно и естественно проделывал его дородный собрат. Михаил Булгаков, этот мистификатор, фантазер, прирожденный актер, обожавший розыгрыши и шарады, о чем с удовольствием писали самые разные мемуаристы, был закодирован и от высшей, и от низшей лжи. Известная сентенция о широте русского человека, которую нужно сузить, к кому-к кому, а к герою этой книги при всем несравненном богатстве его натуры точно не приложима.
«Человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный и очень умный <…> И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь этот был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного: хуже было бы, если бы он фальшивил» [145; 123].
Эти слова Фадеева, писателя, Булгакову психологически гораздо более близкого, чем может на первый взгляд показаться (да и перекличка в названиях двух романов «Белая гвардия» и «Молодая гвардия» что-то да значит, не говоря уже о том, что они любили одну и ту же женщину), – едва ли не самая глубокая и точная оценка личности Михаила Афанасьевича. А разве можно сказать хотя бы приблизительно подобное об Алексее Толстом? Булгаков играл, фантазировал, мистифицировал, писал ереси и крамолы, но не фальшивил никогда, сегодня это почему-то легко забывается, может быть, потому, что время, в которое мы живем, становится день ото дня фальшивее. Он находил и показывал людей, умевших к фальши не приспосабливаться, но ее избегать и ей противостоять. Вот замечательная, очень живая сцена из «Белой гвардии» – Булгаков с его драматургическим мышлением именно так и писал, сценами – разговора между Алексеем Васильевичем Турбиным и полковником Малышевым, когда Турбин приходит записываться в артиллерийский дивизион:
«– Гм… – полковник глянул в окно, – знаете, это мысль, конечно, хорошая. Тем более, что на днях возможно… Тэк-с… – он вдруг приостановился, чуть прищурил глазки и заговорил, понизив голос: – Только… как бы это выразиться… Тут, видите ли, доктор, один вопрос… Социальные теории и… гм… вы социалист? Не правда ли? Как все интеллигентные люди? – Глазки полковника скользнули в сторону, а вся его фигура, губы и сладкий голос выразили живейшее желание, чтобы доктор Турбин оказался именно социалистом, а не кем-нибудь иным. – Дивизион у нас так и называется – студенческий, – полковник задушевно улыбнулся, не показывая глаз. – Конечно, несколько сентиментально, но я сам, знаете ли, университетский.