Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг... «Вам доверено исполнять обязанности обвинителя в Особом присутствии Правительствующего Сената по делу о злодеянии 1 марта 1881 года, жертвой коего стал в Бозе почивший император Александр II Николаевич. В случае успеха будете представлены к ордену Святой Анны I степени. Получите место прокурора Санкт-петербургской судебной палаты.»
Но разве он служил за ордена, за должности влиятельные?
Николай Валерианович ответил согласием и погрузился в изучение материалов дела.
Он понимал: убийство Государя — величайшее из злодеяний, когда-либо совершившихся на русской земле. Но не ясно было молодому прокурору, отчего горстка людей (едва ли более 50 человек), в напряжении всех своих сил ополчилась именно на самодержавие. Разве не знали они, что православная монархия — форма правления не заемная, таинственно-сакральная, выработанная за века русскими совершенно самостоятельно (Богом данная!); всякие же республики, парламенты и прочая — то принесено неразборчивыми революционными ветрами с Запада, и неизвестно, приживется ли сие на нашей почве, и не вырастет ли потом такой уродец, что останется лишь за голову схватиться. И еще поражало его, что действовала «Народная Воля» вовсе не по воле народной, а по своему упрямому и жестокому разумению, вбив в свои горячие лбы идею улучшения жизни через цареубийство, страстно желая немедленно заменить самодержавие одного самодержавием всего народа. (Представлял, поеживаясь, как многомиллионное население империи скопом карабкается на престол!).
Кроме того, подпольная партия, встав на путь кровавой терроризации, демонстрировала полное презрение к русскому обществу, к его чаяниям и раздумьям. Нигилисты все решали сами: кто сатрап, а кто друг; кому жить, а кому умирать. Непостижимо: бороться за интересы народа, общества, и при этом плевать на эти интересы. Рушить царство, основанное на главенстве духа, смирении ума и самоограничении плоти.
Но как же верно выразился писатель Достоевский — о самодержавии сказал, перед кончиной своей. Если смотреть глазами русских иностранцев (социалистов-нигилистов, ткачевых-лавровых), то это — тирания, а если по-русски думать, самостоятельно, без европейского обезьянничанья, — источник всех свобод. Мысль воодушевила прокурора — такой простой и ясной она была. Выходит, истинное народничество — есть исповедание идеи самодержавия. Именно, именно!
В Сенате торопили, и Муравьев уже начал репетировать прокурорскую речь.
«Господа сенаторы, господа сословные представители! Я чувствую себя совершенно подавленным скорбным величием лежащей на мне задачи. Перед свежею, едва закрывшеюся могилой нашего возлюбленного монарха, среди всеобщего плача Отечества, потерявшего так неожиданно и так ужасно своего незабвенного отца и преобразователя.»
Еще раз прочитал вслух. В гулком домашнем кабинете (тут не было ничего лишнего) слова звучали отчетливо и весомо. Тихо вошла мать; в ее глазах стояли слезы. Что ж, теперь — о злоумышленниках.
«.я боюсь не найти в своих слабых силах достаточно яркого и могучего слова, достойного того великого народного горя, во имя которого я являюсь теперь перед вами требовать правосудия виновным, требовать возмездия, а поруганной ими, проклинающей их России удовлетворения.»
С ледяным негодованием Муравьев листал дела террористов — Желябова, Рысакова, Тимофея Михайлова (однофамильца Дворника), техника Кибальчича. И чем более вчитывался, тем страшнее ему становилось. Нет, не может им быть места среди Божиего мира. Им, отрицателям веры, бойцам всемирного разрушения и всеобщего дикого безначалия, противникам нравственности, беспощадным развратителям молодости; повсюду несут они жуткую проповедь бунта и крови, отмечая убийствами свой отвратительный след. Все, дальше идти им некуда: мера злодейства переполнена. Они запятнали Россию драгоценной царской кровью.
Признаться, немного жаль было Кибальчича. Даже генерал Тотлебен обмолвился: «Таких нельзя вешать. Засадить бы в тюрьму и пускай изобретает.» Говорили, что в камере он просит бумаги — для проекта воздухоплавательного прибора.
Но среди цареубийц была единственная женщина, названная душой заговора. Необъяснимое волнение охватило прокурора, когда он перевернул страницу.
Та-а-к, та-а-к. Ага, «в той же местности события. по странной случайности. была задержана женщина, которая с первого же слова захотела откупиться взяткою в 30 рублей. А когда это не удалось, должна была признать, что она сожительница Желябова—Лидия Воинова, в действительности же.»
Воздух кончился. Показалось Муравьеву, что со скользких досок детского парома он снова срывается в темный пруд и с застывающим от страха сердцем идет ко дну — навстречу звонко вспыхивающим зеленым пузырькам, и этот звон нарастает, заполняет все вокруг. «Соня! Соня! Ты спасешь меня! Спасешь.»
Дочитал: «.в действительности же — Софья Перовская. У Перовской большое революционное прошлое».
Перед глазами поплыли лимонные круги, — словно бы кто- то махал на прощание легкими букетиками иммортелей. Не может быть! Соня?!
«Цареубийца. Сожительница Желябова. А еще раньше этого. Тихомирова. Вон его книжонка «Сказка о четырех братьях». Помнится, Победоносцев передал — для ознакомления. Из МВД сообщили: прокламацию дерзкую и письмо исполкома «Народной Воли» к новому Государю — тоже его рук дело. Кличка у прохвоста. Да-да, Тигрыч. Судейкин его ловит, никак не поймает.»
Кудрявый мальчик в матроске, белокурая девочка в нарядном платье с турнюром. И добрый пони, уносящий их по золотой аллее губернаторского сада. Пони идет мерным шагом, и стук копытцев все глуше, все дальше.
Это если прикрыть измученные глаза. А если открыть? И тотчас всхрапывают, бьют копытами другие кони; изящная курсистка, так похожая и непохожая на девочку из сада, машет кружевным платком, огненный столб взмывает вверх, отгрызая динамитным оскалом заднюю часть царской кареты. Раненые, много раненых. Но главное — там тоже мальчик: бьется в грязи, кричит от боли. И оглушенный Государь, отклонив помощь, спешит к ребенку, потому что он отец. Да, он отец всего народа и этого мальчишки, кажется, Захарова. «Народная Воля», народовольцы. Как страшно: Соня с ними. Но, может быть, народничество — истинное, без прокламаций — совсем в другом? В том, хотя бы, что Царь в минуту смертельной опасности думает не о себе. И тут его убивают, потому что в этой высшей тревоге о судьбе своего подданного, о безвинно страдающем мальчике, о каждом из «малых сих» — он беззащитен. Его легко убить.
«Соня, Соня. Что же делать, дорогая моя? Теперь тонешь ты, а я стою на палубе парома, и мне не по силам ничего сделать, — темнел прокурор бессонным лицом. — Но как ты могла, как посмела? С циническим хладнокровием расставляла метальщиков.»
Казнь назначили на 3 апреля. Спешили: всего лишь два дня назад вынесли приговор.
Загримированный Тигрыч метался между Орлом и Петербургом. Он привозил статью в «Дело», отдавал редактору Шелгунову а после кружил по питерским улицам; в редакции только и говорили о речи философа Владимира Соловьева на Высших женских курсах. Именитый профессор бросал в притихшую публику: нельзя осуществить на земле правду путем убийств; только извращенное христианство могло дойти до мысли осуществить ложно истолкованное Царство Божие путем внешних средств — путем насилия. Выходило, что философ осуждал народовольцев.
Но за несколько дней до казни в переполненном зале Кредитного общества он уже поучал Государя: «Пусть царь и самодержец России заявит на деле, что он, прежде всего, христианин, а как вождь христианского народа, он должен, он. (профессор побледнел от собственной отваги, красиво откинул со лба длинные волосы). Он обязан быть христианином. Он не может не простить их! Он должен простить.»
Последние слова утонули в аплодисментах. Тигрыч, прячась за колонной, тоже не жалел ладоней. Совсем скоро он увидит, как из плотной толпы летят комья грязи в тела уже повешенных цареубийц, его товарищей по борьбе. Эти комья бросала другая Россия. Другая, так и не узнанная «Народной Волей». О ней думал обер-прокурор Священного Синода Победоносцев, когда, задыхаясь от гнева, спешно писал Александру III: «Я русский человек, живу посреди русских и знаю, что чувствует народ и чего требует. В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради Бога, Ваше Величество, — да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности.»
Трудно дался этот процесс Муравьеву, исполняющему обязанности прокурора при Особом присутствии Правительствующего Сената. Мало кто знал, сколько молитвенных слез он пролил, сколько мук пережил. Конечно, Соня. Ныло сердце, когда он смотрел на нее. Но Соня не сводила глаз с Желябова, а тот скалился, огрызался, высмеивал первоприсутствующего, и Перовская устало и нежно льнула к любовнику. И хорошо, потому что так она отпускала Николая Валериановича, отдалялась, таяла в кущах губернаторского сада.