Голем в Голливуде - Джонатан Келлерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Приготовьтесь к разочарованию, – сказал Петр.
Свернув, расчищенная тропа закончилась перед прямоугольной громадиной, замершей в тени.
Десять футов высотой, толщиной как два человека, она покоилась под заплесневелым саваном, туго перехваченным веревками. Домовина великана.
Поставив лампу на пол, Петр стал развязывать бечевки. Одна за другой они свалились, и наконец он сдернул покрывало; одним шумным выдохом из Джейкоба вытекло напряжение, и лишь тогда он заметил, что затаил дыхание, что мозг съежился в ожидании чудища, которое все на своем пути сокрушит, окрашивая ужасом.
Джейкоб рассмеялся.
– Вы ожидали чего-то другого.
– По правде, да.
На колченогих лапах раскорячился грубо сработанный нелакированный шкаф – достояние блошиного рынка. Одной дверцы не было; внутри глубокие полки, усеянные странными мелкими дырками. Боковины и задняя стенка тоже дырявые.
Казалось, шкаф пуст. Джейкоб подошел ближе и на средней полке разглядел глиняные осколки толщиной с облатку. Теперь он понял, что перед ним сушилка, – такая же, только современнее, стояла у матери в гараже. Он уже хотел спросить, как эта штуковина оказалась на чердаке синагоги, но Петр показал на осколки:
– Вот.
– Что? – не понял Джейкоб.
Вместо ответа Петр отколупнул и положил кусочек глины ему на ладонь. Осколок казался невесомым, а на свет был почти прозрачным.
– Говорю же, приготовьтесь к разочарованию, – сказал охранник.
Джейкоб недоуменно разглядывал осколок.
– Пожалуй, вот что вас заинтересует.
Подставив ящик, Петр пошарил на верхней полке, достал обвязанный бечевкой черный матерчатый сверток размером с гранат и подал его Джейкобу, забрав осколок.
Сверток оказался неожиданно тяжелым, словно маленькое пушечное ядро. Джейкоб распустил бечевку, развернул ткань. Глазам предстал серый керамический сфероид в черно-зеленых крапинах. Прохладный, но в руках быстро согревался.
Голова; человеческая голова искусной лепки. Тонко проработаны иглистые пряди бороды, острые скулы, благородный высокий лоб, глубокие скобки морщин у рта и глаза, сощуренные от ослепительного света.
– Это Махараль, – сказал Петр.
– Правда? – Джейкоб старался совладать с голосом.
В голове билась истина – буйная, оглушительная.
Мамина работа.
Голова отца.
Чердак
Под покровом ночи она обходит зловеще кривые улочки гетто.
Даже в столь поздний час тишине здесь никак не прижиться. В полуночное стенание вклиниваются обрывки песен. Хлопают ставни. Звенит разбитое стекло. Мокрые крыши через улицу тянутся друг к другу, точно пьяные целуются, роняя слюну с карнизов. Дождевые струи лупят вверх и вниз, вкривь и вкось, башмаки насквозь промокли. То глухо, то звонко капли барабанят по гниющему дереву и ржавеющей жести, извести и коже, навозу, перьям и прочей дряни.
Прага.
Ее дом.
Здесь нет секретов. Грязные кособокие жилища так скучились, что в одном доме отвечают на вопрос, заданный в другом. Уже на второй день, когда она маленько очухалась, все, от большого воротилы до скромной кухарки, знали о немом дурачке, найденном в лесу.
Поначалу ярлык недоумка ее оскорблял, но потом она поняла: это защита, приютившая ее в пантеоне убогих и чудиков, где уже числились Гиндель, сухорукая дочь старьевщика, и Сендер, за всеми всё повторявший как попугай, и подмастерье сапожника Аарон, наполовину рыжий, наполовину брюнет.
Нынче дурачка поминали, лишь превознося милосердие ребе и ребецин, в этаком возрасте усыновивших сироту.
Исполин Янкель с его застывшей миной и колченогой походкой стал местной достопримечательностью и был невероятно любим ребятней, обожавшей его дразнить.
Не поймаешь, не поймаешь!
Наигрывая неповоротливость, она замахивалась кулаком величиной с пень, и ребятишки, вереща и хохоча, бросались врассыпную. Изображая неуклюжесть, она плюхалась на задницу, а потом вдруг вскакивала, как черт из табакерки, и ловко, но очень, очень осторожно цапала баловников, и в ее лапищах горячие тельца трепетали от восторженного ужаса.
Отпусти!
В такие минуты память, подстегнутая шаловливой мордашкой, детским голосом, праздной минутой, маняще сверкает ярким осколком. И тогда она понимает, что это не первый оборот колеса. Были другие времена, другие люди, другие места.
Всплывают имена, мучительные своей бессмысленностью. Далаль. Левкос. Вангди. Филлипус. Бей-Ньянту. Все не лучше и не хуже Янкеля.
Мужские имена под стать ее мужскому телу.
Красноречивее всякого воспоминания – его горький осадок. Она сознает, что безобразна, унижена и беспомощна. Значит, некогда была красива, горделива и свободна.
Нынешнее бытие ей претит, но она понимает, что все могло быть гораздо хуже, чем жизнь с ребе и Перел. Она прочно вошла в их быт, и порой кажется, что без нее всё в доме на Хелигассе остановится. Конечно, это не так. Супруги великолепно жили до нее и, если что, великолепно проживут без нее. Их зависимость от нее – простая любезность; всякому нужно чувствовать свою нужность.
Очень непохожие, супруги по-разному с ней общаются. Перел созидает: одежду, халы, что угодно. Забот у ребецин не счесть, и все ее поручения хозяйственного толка: отнести тяжелый узел с бельем, с высокой полки снять корзину. Набрать воды – одно ведро, не больше.
А вот ребе не умеет гвоздя забить. И, бывает, просит ее сходить в дом учения за книгой, которую уже держит на коленях.
Их единение возносит обоих к новым высотам, их супружество – воплощение любимой темы ребе: разрушение ложных преград между материальным и духовным миром.
Каждый день после обеда супруги уединяются в кабинете ребе, дабы поразмыслить над Талмудом. В эти священные полчаса Янкелю предписано охранять их покой. Она стоит под дверью, прислушиваясь к их божественной перепалке. Их любовь друг к другу перехлестывает через порог, плещется у ее затекших ног теплым озерцом.
Звяканье ключей, фальшивое насвистывание – сторож Хаим Вихс запер синагогу и спешит домой.
– Шалом алейхем, Янкель.
Ответа он не ждет и, ежась под ветром, торопливо шагает – скорее к теплому очагу. Она тоже зябко кутается в накидку – мол, да-да, ужасная холодрыга.
Подобное актерство требует ежедневной практики. Она стала кладезем всяких ужимок: наматывает пряди на палец – не мешайте, я думаю; безвольно роняет плечи – ах, как я устала. Конечно, лучше всех она знает Лёвов: у ребе дрожит голос, когда он называет ее «сынок», а Перел косит зелеными глазами, вспоминая покойную дочь Лею.
Иногда свои пантомимы она исполняет без зрителей, чтобы хоть немного почувствовать себя человеком. Может, со временем душа (если в этой бочкообразной груди не одна пустота) образумится. Она уже немного научилась управлять своим отвратительным телом, но все еще, к бесконечной своей досаде, страдает приступами буквализма.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});