Время горящей спички (сборник) - Владимир Крупин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Людмила поднялась из-за стола, приняла ораторскую позу:
— Русский язык не отдам никому, русский язык прекрасен! Я русский выучу только за то, что на нем разговаривал глухонемой Герасим! А вот мое, подпевайте: «Мы лежим с тобой в маленьком гробике…»
Но подпеть не получилось, слов не знали. Поэт, неизвестно, встававший ли, евший ли, пивший ли, сообщил:
Жена грозит разводом, опять напился зять,Ну как с таким народом Россию подымать?
И вновь улегся.
Я посмотрел на публику, на разоренный стол, махнул рукой и вышел. И на крыльце опять попал на Алешу, снова навзрыд плачущего.
— Ты что?
— Я не могу им показывать слезы. Я плачу, я паки и паки вижу мир, — он повел мокрой рукой перед собою. — Я вижу мир, виноватый пред Богом. Мир данную ему свободу использует для угождения плоти. Не осуждаю, но всех жалею. Только обидно же, стыдно же: старец надеялся, что я пойду в мир и его спасу. Откуда, как? Спасется малое стадо. В него бы войти.
— Ну ты-то войдешь.
— Разве вы Бог, что так решаете? Нет, надо с ними погибать! Они все были очень хорошими, все говорили о спасении России только с помощью православия. И верили. А от них другого ждали, и их не поддержали. Но не отпустили. Тогда они с горя и сами веру потеряли. Ее же надо возгревать.
— Но кто же им не поверил?
— Приемщики работы.
— Какие приемщики?
— Не знаю. Но так ощущаю, что злые очень.
— А ты, Алеша, у Иван Иваныча жил?
— Я же не только у него. Но он хотя бы крестится. А то еще был старец, того вспоминать горько. Всех клянет и даже не крестится, объясняет, что нехристи крест присвоили, ужас, прости ему, Господи. Я все надеялся, а зря. То есть я виноват, плохой был за него молитвенник. Да и вообще плохой. Опять грешу, опять! — воскликнул Алеша. — Опять осуждаю. Лучше пойду, пойду! — Он убежал, клонясь как-то набок.
Накопление экспонатов в музей мысли
Вскоре день, как писали ранее, склонился к ночи, надоело ему глядеть на нашу пьянку. Убавилось ли ночлежников, не считал. Обреченно улегся я на панцирную сетку и просил только не курить. Засыпал под звон сдвигаемых стаканов и возгласы:
— Ну! По единой до бесконечности!
— За плодоношение мозговых извилин!
Ильич добивался признания и его мысли:
— Но есть же, есть же душа каждой строки! Не случайно раньше восклицательный знак назывался удивительным. Запомнили?
— Народ! — кричал Ахрипов. — Я забыл, вот это стихи или песня: «Кругом жиды, одни жиды, но мы посередине»? Только я забыл, это строевая или застольная?
— Какая разница? Запевай! — велел Георгий. — Петь могут все! У всех же есть диафрагма. Внимание сюда! Подымаю руку, замираем, вдыхаем, наполняем грудь большой порцией воздуха. Ах, накурено! Итак! Взмах руки — начало звука. Звука, а не ультразвука! Поем «Пятую» Чайковского. И-и!
— Обожди, дай произнести тост.
— Говори по-русски! Не тост — здравицу. Учить вас!
— Здравица за мысль. Кто бы нас тут держал, если б у нас мыслей не было.
— Уже не держат. Но за мысль пью! Вы хочете мыслей, их есть у меня! Мы же музей мысли создавали, забыл?
— Да, туда вот эту закинуть, что не Герасим утопил Муму, а Тургенев, а дети думают: Герасим. Тургенев утопил. А вообще — дикий западник.
— Хорошо, западник. Но у него хоть есть что читануть. «Живые мощи». А Достоевский твой что? Прочтешь — и как пришибленный. «С горстку крови всего». Шинель еще эта. Ее потом на Матренином дворе либералы нашли. То-то к топору Раскольникова русофобы липнут. Нет, коллеги, Гончаров их на голову выше. Но не пойму, как не стыдно было в это же время выйти на сцену жизни Толстому с его безбожием? И явился, аллегорически говоря, козлом, который повел стада баранов к гибели. А уж потом вопли Горького, сопли Чехова, оккультность Блока. Удивительно ли, что до щепки окаянных дней солнца мертвых стало совсем близко.
— Тихо, поэт проснулся!
И в самом деле, поэт монотонно прочел:
— И откуда взялась Астана? И откуда вся эта страна? Владеют казахи задаром Уралом-рекой, Павлодаром. Знать, надо к порядку призвать сию незербайскую рать. Еще: И не хохлам с караимом володеть нашим Крымом. Мы в Россию его возвратим, и да здравствует русский наш Крым! Еще: И тут уж пиши не пиши — стреляли в царя латыши. И ты позабыть не смей: командовал ими еврей…
— Спасибо, спи. И предлагаю еще в экспозицию мысль о мысли.
— Мысль о мысли? Теряешь форму.
— Пиши: страсть состоит из страсти. Так?
— А масло состоит из масла.
— Не сбивай. Но страсть начинается с мысли. То есть? То есть проведи опыт, отдели страсть от мысли.
— Люди! Я удивляюсь, что не могу прорваться со своими мыслями о банкирах. Банкиры все — жулики, иначе они не банкиры, так? И они лезут в чужие карманы. И их ловят за руку. Русский банкир честно признается: грешен. Еврей: ни за что, это не моя рука, а сам в это время лезет другой рукой в другие карманы.
— Это и записывать не стоит, тут нет новизны. Если у еврея руки под такое заточены. Лучше записать общее понятие теперешнего устройства России: русские пишут законы, евреи их истолковывают. Это легко на примере музыки. Интертрепируют как хотят.
— Что вы все на евреев? — голос Левы. — Пожалейте их, они и так несчастны. Походите-ка сорок лет по пустыне. Хорошо нам, русским, в лесах отсиделись.
— Тихо вы — начальника разбудите.
— Да он спит.
— Сейчас проверим. Ты спишь? Э! Начальник!
— Сплю, — отвечал я сердито.
— Видишь — спит. Он же не может врать.
— А если не может врать, значит, он во сне говорит? Ну, ребята, чувствую — придется на него пахать. Если и во сне не спит, вот уж запряжет так запряжет.
— Под утро меня посещает идея: пора уже нам припахать иудея.
Под такие и им подобные словоизвержения я засыпал. Засыпал не с чужой, а со своей мыслью: уезжать! Другой мысли не было. Ничего себе, завел домик среди снегов. Я боялся не заснуть, но и эта ночь, как и предыдущая, с трудом, но все-таки прошла. Удымилась в пропасть вечности, а вот и новый день, летящий из будущего, выбелил окна, осветил пространство душной избы и позвал на волю.
Для памяти или для жизни?
Очень приглядно было на улице. Легко и целебно дышалось. Так розоватились румянцем восхода убеленные снегами просторы, так манила к себе туманная стена седого хвойного леса, что подумалось: ладно, успею еще уехать. Еще же и красный угол не оборудовал, живу без икон, прямо как таманские контрабандисты. «На стене ни одного образа — дурной знак» — как написал о них Лермонтов. Эти же у меня, я так их ощущаю, люди приличные. Хотя становится и с ними тяжело.
Решил обследовать двор дома. Бывшие хлева нашел заполненными навозом. Мелькнуло внутри — весной пригодится. Значит, душу мою уже что-то здесь держало. То есть захотелось и весной тут быть. А где весна, там и посадки, а где лето, там и уход за грядками, а там уж и подполье заполнено, и зимовать можно.
За хлевами был обширный сарай. Замок на дверях легко разомкнулся. Внутри огляделся, снял с окон фанерные щиты, стало светло.
Было в сарае полно всякой всячины, тутти-кванти, в переводе с итальянского. Но никакие итальянцы не смогли бы объяснить назначение и применение хотя бы десятой части здешних вещей. Мне же, потомку крестьян, находки говорили о многом. Были тут и рубанки, и пилы, и топоры с ухватистыми топорищами. Металл топора звенел, когда я ногтем щелкал по нему. Ах, захотелось срубить хотя бы баньку. Рукоятки инструментов, отглаженные прикосновениями, ухватками хозяев, просились из темницы сарая, звали к работе. Что-то упало сверху. Это напомнила о себе как бы ожившая фигурка лошадки, еще совсем новая. Ею, видно, не успели наиграться, и ей тоже хотелось радовать людей.
В углу стояли самодельные лыжи. Взял их, провел ладонью по гладкой скользящей поверхности днища. По бокам днища были проделаны ровные углубления, сделанные рубанком-дорожником. Опять же и слово пришло в память — доро́жить. Дорожить тес для крыши, то есть делать на досках желобки для стока воды. Широкие, прочные лыжи, залюбуешься. С толстыми кожаными петлями. Для валенок. И валенки тут же стояли.
Вынес лыжи во двор, выбил валенки о косяк и вернулся в сарай. Да, тут было все, чтобы изба и ее хозяева были независимы от любой действительности. Конская упряжь, хомуты, дуги, чересседельники, седелки, плуги, а к ним предплужники, бороны, все было. Слова из крестьянского обихода всплыли со дна памяти и радостно ее заполнили. Скородить, лущить, настаивать стог, волокуша, метать вилами-тройчатками, лен трепать, кросна. Тут и ручная льномялка стояла, а у боковой стены ткацкий стан, видно, в исправности, на валу была намотана нитяная основа для тканья половиков. Садись и тки, пристукивай бердом. На стене, на деревянном колышке ждала пряху раскрашенная прялка. Снимай, ставь на широкую лавку у окна и пряди. В щели стены были воткнуты раскрашенные полосатые веретена. Сколько они отжужжали как пчелы. Зажужжат ли еще?