Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре в проеме показалась белесая голова, слепые от страха глаза, заросшее рыжей щетиной длинное лицо с мясистыми губами, и наконец, судорожно напрягаясь, торопясь, словно его подталкивали снизу, выбралось длинное туловище в расстегнутой солдатской шинели.
Вот этого я не ожидал! В этой избе мы ютились вторые сутки, обжили ее, считали своей и вот — на тебе! — с нами, под нами все это время жил немецкий солдат. Враг, который совсем недавно стрелял отсюда по нас.
Мы настороженно уставились на немца. Он сделал несколько неуверенных шагов, ноги его в сапогах с короткими голенищами подгибались, он втягивал голову в плечи, как будто опасался, что вот сейчас грянет сзади выстрел.
Кузьма подтолкнул его дулом автомата поближе к свету. Солдат вскинул вверх правую руку с волосатым рыжим запястьем, словно подтверждая этим сдачу в плен, а левой на ходу, с мучительной неловкой улыбкой выхватил из верхнего кармана френча очки и надел их, облегченно подхватывая дужки пальцами уже обеих рук.
На посеревшем небритом лице его в бурых подтеках и грязных пятнах стекла очков взблеснули вдруг уверенно и холодно.
— Фу-ты, какой важный, — со смешком бормотнул Павлов. Он выбрался следом за немцем и Кузьмой. Ведро, полное картошки, он держал обеими руками, прижимая его зачем-то к животу. — Этот вражина, видно, до последнего стрелял, — словно оправдываясь, заторопился Павлов. — Друзьяки побежали, а он, вишь, не ушел, в подпол нырнул. И-их ты! Это же надо такое придумать: в картошке отсидеться. Я картошку покрупнее отбираю, вдруг: цап. Что за нечистая сила? Волос вроде человеческий, я тронул еще, он вроде шевельнулся. Тут я и подрастерялся… Откуда, думаю, человеку взяться…
— Гляжу, сидит перед ведром и выводит во весь голос, с собачьим подвывом. В углу куча картошки, а над нею одна голова, как в опере «Руслан и Людмила». Жу-у-ть, — дополнил Кузьма, не без ехидства подмигнув Павлову.
Пленный шагнул и вытянулся перед Виктором, которого, очевидно, принял за старшего.
Несколько секунд они смотрели друг на друга. Виктор пытливо, сурово, немец с неясной, как будто виноватой улыбкой. Он стоял напротив окна, которое выходило на дорогу. Нижние стекла были выбиты, дырку заткнули подушкой с вылезающими перьями, а верхние были ничего, чистые, подмороженные по краям.
Немец взглянул туда, за окно, шагнул, шатнулся как от удара…
Я не смотрел в окно. Я знал, что он там увидел. Прямо напротив окна, на подтаявшем бугорке, уткнувшись лицом в снег, вцепившись разбросанными руками в землю, лежал убитый. Виден был аккуратно подстриженный, уже припорошенный снегом затылок, беззаботный ветер то отдувал, то ронял полу френча, на заиндевевших подковках сапог кровенилось заходящее морозное солнце.
…Казалось, пленный сейчас не выдержит, — очевидно, сказывались дни, проведенные в темноте, в холоде, без еды. Кадык его ходил быстро, часто, словно он судорожно глотал что-то и никак не мог проглотить. Но вот он огромным усилием оторвал взгляд от окна, выпрямился, оглянул всех нас. Во взгляде его томилось ожесточение, вызов и что-то еще жалкое, загнанное, словно он увидел там, за окном, и свою неминуемую судьбу.
И тут Павлов неожиданно сказал рассудительным стариковским говорком:
— А его, пожалуй, и покормить не вредно. Первое, холодно там в подвале, а другое — с ним и поговорить надобно, расспросить, что он про войну, про Гитлера думает, а какой же разговор, если он, можно сказать, сколько времени не евши, не пивши…
И, никого не спрашивая, Павлов подтолкнул немца к столу, показал на скамейку: «Садись, камрад, садись!» Достал полбуханки хлеба, пододвинул чугунок с недоеденным студнем. Студень был немецкого производства. Мы нашли его тут же в чуланчике.
…Странно и неловко было смотреть на человека, который на твоих глазах вдруг неожиданно освободился от неотступно томившей мысли о скорой смерти. Словно, ему объявили помилование. Словно пропуск дали ему с того света, пустили в жизнь.
Немец сразу вдруг согрелся, порозовел, в глазах появился влажный голодный блеск, он ловко достал из-за голенища солдатскую ложку с вилкой, ел жадно, глотал не прожевывая, кусками. Долго пил воду из котелка, даже постанывал от удовлетворения.
Аккуратно вытер рот, кончики пальцев большим носовым платком.
— Из каких же он? — поинтересовался Павлов. Свертывая самокрутку, присел на скамейку недалеко от немца.
Кузьма прислонился к печи, поближе к двери, как будто оберегая выход.
И мы начали допрос. Если это можно было назвать допросом. Спрашивал Виктор. Он лучше нас знал язык.
Когда Гельмут Винклер, так звали пленного, назвал свой год рождения, мы переглянулись.
— Ровесники, — сказал Виктор. И в сузившихся глазах его вспыхнул сумрачный огонек пытливого, неуступчивого интереса. Он придвинулся так, чтобы немец оказался напротив.
Винклер, очевидно обеспокоенный этим движением, поспешно добавил, что отец его — служащий почты, старый социал-демократ. Сам Винклер, по его словам, до войны учился в университете на философском факультете.
На последовавший тут же вопрос Виктора ответил, что интересовался общей теорией искусства, точнее — проблемой национальности искусства в связи с историческими особенностями форм жизни, быта, характера.
Виктор прежде всего попросил уточнить, почему Винклер хотел заниматься изучением форм связи искусства с национальной жизнью и что он хотел выяснить в результате такого изучения.
Винклер, казалось удивленный неожиданным интересом к его университетскому прошлому, сначала пожал плечами, как будто начисто забыл то, чем жил прежде.
Подумав, он сказал, что прошел год, нет, больше — год и шесть месяцев, как он держал последний раз ученую книжку в руках (он сказал именно ученую, а не научную). После этого он только воевал… Ему казалось, пожалуй, он думает так и теперь, что характер искусства определяется, в конечном счете, как раз национальным духом, что самое проживание на определенной территории или языковая принадлежность, кажущаяся принадлежностью к нации по языку, уточнил Винклер, еще не гарантирует того, что этот писатель, художник является национальным.
— Например? — быстро спросил Виктор.
— Таким примером из германской литературы мог бы быть Гейне, — не задумываясь, ответил Винклер. — Гете никогда не был в состоянии писать порнографические произведения, а вот Гейне… Он, в сущности, развращал, разрушал немецкий дух…
«Чего он плетет насчет порнографии, развращения немецкого духа? — недоумевал про себя Иван. — В каждом доме, где они стояли, этих картинок и в чемоданах и на полу — горы. Это не зазорным у них считается или как? Спросить бы его об этом».
По всему видать, не плохо они здесь жили. Жрали по крайней мере вволю. Вот кур ощипанных мы нашли, яйца у них, окорока, колбасы и все прочее. И откуда все бралось? Народ грабили, сволочи, без зазрения совести. Это они любят, жить с удобствами. И умеют, надо отдать им должное. Даже на войне. Говорят, отпуска у них солдатам положены. Отвоевал срок, жив-здоров, валяй домой на побывку. Бардаки и то, говорят, позаводили для солдат. Вот бы спросить, есть у них бардаки или нет?..
Иван даже развеселился, представив, как бы вытянулась при этом вопросе морда у Винклера.
Виктора он не одобрял. Чего тут с политикой… С политикой и так все ясно. Дурак этот Винклер, что ли… Как же, скажет он тебе, что думает на самом деле.
Виктор, подавшись вперед, словно оппонент на каком-нибудь научном диспуте, напористо спрашивал:
— Чем же определяется этот национальный дух?
— Национальный дух определяется, — словно прилежный ученик отвечал Винклер, — всем содержанием национальной жизни. В нем выражается то, что отложилось как опыт поколений, вековой опыт данной нации. Он в крови, в чувствах, в сознании. Это то, что объединяет, что принадлежит только данной нации, ее прошлому и ее настоящему, это то, что определяет, в конечном счете, и ее будущее…
Он даже повеселел, этот Винклер! Видимо, его вполне устраивало, что разговор принял такой отвлеченный, как бы чисто теоретический характер.
…Чем больше Винклер присматривался к солдатам, пленившим его, тем спокойнее становился. Жизнь вся из загадок и чудес! Она, кажется, дарила ему нежданное избавление.
В сущности, он оказался приговоренным уже тогда, когда начался этот бой. Русские шли прямо на пулеметы. Это было безумием: они с низины выкатывались прямо на гребень, метрах в двухстах от изб, пристрелянный, прикрытый из разных точек многослойным пулеметным огнем.
Какая сила выталкивала их из речной низины? Безжалостный приказ или добровольное ослепление? Только одержимые, только фанатики были способны на это.
Одни пытались ползти, прорывая в снегу траншейки, прикрываясь жалкими саперными лопатками. Другие вскакивали, чтобы, петляя, ринуться вперед.