Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они по-разному относились к тем или иным чертам тенденции, но катастрофичность случившегося осознавали в равной степени.
В журнале Верховного совета записано:
Пополудни в четвертом часу к Ее Императорскому Величеству призван статский советник г. Маслов, и приказано ему подписанные от Ее Императорского Величества собственною рукою пункты и письмо (согласие Анны на подписание кондиций. — Я. Г.) принесть к Ее Величеству, которые в то ж время и отнесены и Ее Величеству от господ министров поднесены. И те пункты Ее Величество при всем народе изволила приняв, изодрать.
Тут же был доставлен из тюрьмы Ягужинский, и Анна приказала фельдмаршалу Долгорукому встретить его у дверей и вернуть шпагу. Императрица сознательно перевернула ситуацию 2 февраля, когда тот же Долгорукий отнял у Ягужинского шпагу.
Это была символическая картина унижения противников и апофеоза сторонников самодержавия…
По свидетельству Татищева, в "изодрании" кондиций принял участие и Салтыков.
Глядя на разорванные и брошенные на пол листы, содержание которых он обдумывал много лет и считал спасением для России, князь Дмитрий Михайлович испытывал чувство, которое позднее сформулировал в словах сколь горьких, столь и пророческих:
Пир был готов, но званые оказались недостойными его; я знаю, что паду жертвой неудачи этого дела; так и быть, пострадаю за отечество; мне уж и без того остается недолго жить; но те, кто заставляют меня плакать, будут плакать дольше моего.
Мы проливаем предсказанные старым князем слезы и по сию пору.
ПОРАЖЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
В роковой день 25 февраля 1730 года аристократия, генералитет, шляхетство, гвардейское офицерство, поставленные перед выбором — прежнее рабство или некая, пускай достаточно низкая, но степень свободы, — выбрали рабство. Они выбирали по-разному: одни — с мучительными колебаниями, другие — без всяких колебаний и сомнений. Из реформаторских лидеров лишь один шел до конца, последовательно и жертвенно, — князь Дмитрий Михайлович.
Означает ли это, что попытка Голицына, Татищева и тех, кто последовал за ними, была заведомо обречена и Россия "не созрела для свободы", а ее естественный путь лежал через многолетнее рабство? Вряд ли. Причины поражения конституционного порыва настолько сложны, многофакторны, парадоксальны, что дать ясный и окончательный ответ на этот вопрос невозможно. Можно лишь условно уловить некоторые из причин и попытаться очертить их ретроспективно и потому условно.
Ключевский через полторы с лишним сотни лет после провала "движения, вызванного замыслом князя Голицына", писал в черновиках:
Легко видеть, почему оно имело такой исход: во-первых, представители старой знати не смогли сговориться с дворянством в своих интересах и стремлениях: во-вторых, само шляхетство было застигнуто врасплох, не умело выработать ясного и однообразного плана нового государственного устройства и разбилось на кружки с несходными и неопределенными стремлениями[108].
Однако сам же он в окончательном варианте лекций перечеркнул сословное объяснение политической борьбы — противостояние знати и шляхетства:
Всего менее представляли верховники русскую родовитую знать.
Большая часть тогдашней старинной знати, Шереметевы, Бутурлины, князья Черкасские, Трубецкие, Куракины, Одоевские, Барятинские, были по московскому родословию ничем не хуже князей Долгоруких, а члены этих фамилий стояли против Верховного тайного совета[109].
Да, размежевание шло не по сословным линиям. Стремительная игра политико-психологических группировок ломала сословные границы. Тем более что предшествующие петровские реформы этой ломке весьма способствовали.
Дело было не во взаимоотношениях старой знати и шляхетства. Те и другие перемешались в кружках и группах, в разной степени враждебности Верховному совету.
Внутри этих кружков и групп знать прекрасно договаривалась со шляхетством" И все они в конечном счете зависели от позиции гвардии.
Гораздо убедительнее Ключевский говорит о смещении политических представлений и у знати, и у шляхетства, о практическом неумении осуществить реформу власти. Он говорит о вопиющих тактических ошибках верховников. Он говорит об одиночестве князя Дмитрия Михайловича: "Сам Голицын объяснял неудачу своего предприятия тем, что оно было не по силам людям, которых он призвал себе в сотрудники". И далее, приводя знакомые нам слова Голицына о пире и недостойных гостях, Ключевский не без горечи пишет: "В этих словах приговор Голицына и над самим собой: зачем, взявшись быть хозяином дела, назвал таких гостей, или зачем затевал пир, когда некого было звать в гости?"
Тут великий историк совершенно прав, и объяснение происшедшей катастрофы лежит в области не столько социальной, сколько общеисторической психологии, мощно влияющей на результаты политических движений. Недаром же Милюков написал о 1730 годе не академическое исследование, но свободный этюд и рассматривал поведение людей и групп внутри конкретной ситуации не с точки зрения их соответствия или несоответствия закономерностям процесса, но исключительно с точки зрения оправданности или неоправданности их конкретных поступков. И князя Дмитрия Михайловича он внимательно и сочувственно очерчивает более как личность, чем как деятеля.
У Ключевского-историка тоже были свои личные пристрастия. Он не любил русское дворянство и относился к нему без особого уважения. И, оценивая его, не видел того, что видеть не хотел. И когда он как одну из причин поражения конституционного порыва выдвигает полную несамостоятельность шляхетства, бывшего, по его мнению, у фамильных людей на побегушках, то согласиться с этим никак невозможно. Свидетельства Феофана о замыслах некоторых шляхетских компаний "оружной рукой" напасть на верховников, ожесточенные споры внутри конституционного шляхетства в канун переворота — все это свидетельствует о высокой степени самостоятельности мелкого и среднего дворянства.
Но эта самостоятельность — сама по себе бессистемная — тянулась к системе, регулярности. Недавно высвободившееся из петровской "тесноты", сразу же попавшее под тяжелую руку Меншикова, а затем травмированное самодурством Долгоруких, шляхетское сознание жадно искало, но с трудом находило ориентиры. После 19 января оно захмелело от предчувствия свободы.
Шляхетство, еще не способное к саморегуляции, пугающееся собственных порывов, по привычке жаждало регуляции внешней, но при этом отчаянно боялось снова оказаться в тисках жесткой власти.
Этот психологический парадокс делал поведение шляхетских групп разных направлений непредсказуемым и хаотическим. Этой особенностью шляхетского сознания, задохнувшегося от обилия возможностей и растерянного, объясняется как мгновенно возросшее влияние Татищева, так и провал его попыток ввести политическое поведение своих соратников в подобие системы.
Главная причина великой беды, постигшей Россию в феврале 1730 года, — отчуждение индивидуального интереса от общего, неумение тогдашнего русского дворянина совместить в сознании свой сиюминутный интерес с протяженным в будущее интересом страны. Ягужинский понимал, что самодержавие в его деспотическом варианте для страны вредно и для каждого человека опасно. Но как только его личный интерес в данный момент времени совпал с интересом Анны, он с легкостью махнул рукой на страну.
Борьба шляхетских конституционалистов, и Татищева в том числе, с князем Дмитрием Михайловичем — свидетельство того же разрыва индивидуального и общего интересов, невозможность пожертвовать сиюминутным ради перспективы.
Георгий Петрович Федотов описал это явление в 1945 году в эссе "Россия и свобода":
Люди, воспитанные в восточной традиции, дышавшие вековым воздухом рабства, ни за что не соглашаются с такой свободой — для немногих — хотя бы на время. Они желают ее для всех или ни для кого. И получают — ни для кого. Им больше нравится царская Москва, чем шляхетская Польша. Они негодуют на замысел верховников, на классовый эгоизм либералов. В результате на месте дворянской России — империя Сталина.
Это верный, но очень общий подход. В январе — феврале 1730 года в царской Москве действовали люди конкретного момента, воспитанники — даже если они были к ней оппозиционны — военно-бюрократической империи, которая, с одной стороны, пугала и отталкивала их, с другой — приучила считать жесткую систему панацеей и непременным условием государственных успехов. И они метались между тягой к свободе и квазирелигиозной верой в регулярность…
Если бы верховники с самого начала удовлетворили эту полуосознанную жажду шляхетства в четком внешнем регулировании, то — при сходстве стратегических целей — оно могло поддержать замысел Голицына. Но верховники своими сбивчивыми действиями усугубили хаосность ситуации и увеличили дискомфорт шляхетского сознания.