Русский бунт - В. Мауль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В такой интерпретации самозванец мог выступать в своеобразной роли ряженого, дополняя ряд других знаковых «переряживаний»: Берды – в Москву, Яицкого городка – в Петербург, Зарубина – в Чернышева и т. д., что в содержательном плане соответствовало кощунственному стремлению через внешнее подобие обрести сакральные свойства.
Важным компонентом «игры» являлось принесение присяги: «придите ко мне с послушанием и, по-ложа оружие свое пред знаменами моими, явите свою верноподданническую мне, великому государю, верность», – призывал повстанческий «Петр III» своих потенциальных сподвижников [33; 24]. Клятва вассальной верности, даваемая каждым пугачевцем, подразумевала разрыв контактов с официальным миром господ. Игра, как известно, предполагает наличие минимум двух сторон, которые должны отличаться друг от друга. Это придавало значимость внешней атрибутике. Поэтому клятва дублировалась своеобразным «постригом» – по-казачьи. Сообщения об этом разбросаны по страницам источников по истории пугачевщины. «Ежели-де бог велит мне царством владеть, – говорил Пугачев, – то я велю всем... волосы стричь по-казачьи» [89; 188]. После взятия пугачевцами крепости Магнитной «у солдат отрезали косы, что символизировало признание ими в качестве государя Петра III» [76; 20]. И это далеко не единичные примеры подобных действий русских бунтарей. Тождество внешнего облика повстанцев должно было символизировать принадлежность к своеобразному «братству» избранных, «играющих» на одной стороне. В контексте игрового сюжета присяга могла рассматриваться как подтверждение своей готовности стать участником игры, т. е. принять и соблюдать ее правила. Если принявшие «постриг» становились «своими» – «праведниками», то не пожелавшие играть – «грешниками», наказание которых – богоугодное дело.
В начавшейся игре ролевой образ выбранного «царя» предполагал соответствующее знаковой смене статуса поведение. «Царь» должен был обрушивать на «подданных» свою «грозу». А те, в свою очередь, молить его: «Государь-царь, пощади». Коль скоро в ходе игры выбранному «царю» полагалось налагать на подданных опалы, не стоит удивляться, что повстанческий смех нередко проявлялся и в многочисленных казнях бунтарями своих противников.
Например, смеховой «начинкой» казни через повешение, распространенной у повстанцев, могло быть ироническое «возвышение». Для дворян большое значение имело понятие социального и служебного статуса. Смысл их жизни заключался в стремлении подняться вверх по социальной и служебной лестнице. Повешение в символическом плане – это и есть буквальное повышение, «повесить повыше». Поэтому, например, пугачевцы «каждаго помещика, кого застать могут, всех намерение имели вешать, в чем подлой народ, смотря на сие, веселится и тем больше веруют» [90; 127 – 128].
Поистине «игровыми» нередко выглядели расправы самозваного царя – Пугачева. На допросе в Яиц-кой секретной комиссии он сообщал о захвате Черно-реченской крепости: «Тут был один афицер, не знаю кто, хотел было от меня ускакать в Оренбург. Однако ж велел ево, поймав, повесить, приговаривая, что от великаго государя бегать незачем» [36; 84].
Оттенок ритуально-символического смеха слышится и в словах народной исторической песни, в которой Пугачев с горькой иронией сетует:
Спасибо тебе, Панин, что ты не попался:
Я бы чину-то прибавил, спину-то поправил,
На твою-то бы на шею варовинны возжи,
За твою-то бы услугу повыше подвесил [66; 266].
Или наоборот – сбрасывание с башни вниз – это мгновенная перемена «верха» и «низа». Поэтому сбрасывание с башни означает символическое развенчание, как это было, например, в Путивле периода Смуты, где «вор Петрушка... игумена Деонисия скинул з башни и убил до смерти», или в Астрахани во время разинщины, когда «с высокой башни правитель города был свергнут вниз». К тому же здесь умерщвление происходит через удар об землю, которая народной культурой относится к сакральным стихиям. Смеховое прочтение допустимо и при подвешивании бунтарями своих жертв за ноги. Например, в селе Чернавском пугачевцы «велели священнику идти к злодейскому их полковнику... который, будучи с крестом, в ризах и епатрахиле... помянутым полковником застрелен и за ноги повешен вне церкви». Перевертывание «вверх ногами» здесь подобно тому, как сам бунт переворачивал в целом все существовавшие порядки. Оппозиция «верха» и «низа» в традиционной культуре имела глобально-обобщенный смысл [110; 155; 115; 109; 90; 386].
Известно, что публичная казнь в доиндустри-альные времена всегда привлекала внимание многочисленных зевак. При этом личность жертвы редко вызывала сочувствие. Не были исключением и казни в стане Пугачева, которые также стягивали значительное количество людей, охочих до кровавых зрелищ. Так было и в эпизоде казни дворового человека Якова в Яицком городке в начале 1774 года, во время которой «топором же сечь было некому. Тогда Пугачев и Авчинников, оборотясь назад прямо на него Ефремова (где он тогда зрителем же был), приказывали ему итьтить и рубить, почему он... не смея отговоритца против самозванцева приказа, не говоря ни слова, пошел и рубил того человека на части: сперва отрубил руки и ноги, а потом голову» [89; 181]. Здесь звучит зловещий, буквально «сатанинский» смех пугачевцев, поскольку в традиционном сознании палачи ассоциируются с колдунами – и тем и другим приписывается антиповедение. Поэтому столь святотатственным, с точки зрения Ефремова, казалось его приобщение к палаческой должности, т. е. в конечном счете к «миру иному». Ефремов с ужасом вспоминал о своих опасениях, «что и впредь употребляем будет в сей же должности, чего ему делать не хотелось» [89; 181]. С большим трудом, с помощью подкупа, ему удалось избежать этой опасности.
Обратим внимание, что Ефремов рубит свою жертву топором, который в традиционном обществе имел определенное культурное значение. Угроза топором, как известно, была своеобразным ритуалом исцеления от болезни, очищающим обрядом, т. е. словесной формой излечения. Важно и то, что «здоровье» – это значимая категория, противостоящая «болезни» и «смерти». Исцеление словом означает некое магическое действие, в котором топор, как видим, играет далеко не последнюю роль. Иначе говоря, топор связан с магией слов. Подтверждает сказанное, например, и русская народная сказка. «Приехал [Емеля] в лес: “По щучьему веленью, по моему хотенью – топор, наруби дровишек посуше...” Топор начал рубить, колоть сухие дерева... Потом Емеля велел топору вырубить себе дубинку – такую, чтобы насилу поднять» [101; 414][41]. К тому же глагол «рубить» также имеет символический смысл – он означает насилие, рассечение первотела жертвы.
Связь рассечения жертвы топором с сакральным процессом Сотворения Мира (моделью которого является строительство дома – говорят так: «рубить дом») превращает казнь Якова в своеобразный архаичный об-ряд жертвоприношения. Воспринимая дом как священное место, полагаем его точкой сгущения культурного пространства, в котором проявляется известная оппозиция «свой» – «чужой». Если «свой» дом – это модель мира, его строительство выступает сакральным процессом, то «чужой» дом – это модель антимира. Пребывание в нем накладывает свою сатанинскую печать. Поэтому дворовой человек Яков, постоянно там проживавший, избавляясь от скверны, должен был стать искупительной жертвой.
С символическим смехом мы сталкиваемся и во время других протестных выступлений в истории Руси/России. Например, в ходе стрелецкого бунта 1682 года в Москве восставшие чинили многочисленные расправы: «Но едва он [князь Юрий Долгоруков. – В. M.] успел сотворить крестное знамение, как был сброшен на копья. Труп его выволокли за ворота и разрубили на части; одни, распоровши живот, клали в него рыбу, приговаривая: “Ешь теперь, князь, вкусно, так, как поедал ты наше добро…”» [28; 16].
В данном примере смеховой контекст прослеживается в том, что высокий статус князя Долгорукова, принадлежавшего к одному из наиболее знатных российских родов, снижается посредством перевода ситуации к материально-телесному низу. В целом умирающее/рождающееся тело человека привлекло особое внимание народного смеха к его рту, заду и брюху (чреву). Поэтому весь эпизод в смысловом отношении связывается с высмеиванием различных частей тела.
Определенные элементы «смеха» можно предположить и в распространенной у пугачевцев казни через обезглавливание, формально выглядевшей как отделение «верха» от «низа». Конкретные примеры пугачевских расправ и их символику рассмотрим в дальнейшем, а сейчас отметим, что подобные смысловые коллизии были характерны и для других русских бунтов. Например, о пугачевском земляке Разине иностранный современник писал так: «Стеньку нельзя было бы отличить от остальных, ежели бы он не выделялся по чести, которую ему оказывали, когда все во время беседы с ним становились на колени и склонялись головою до земли...» [119; 363].