«Искусство и сама жизнь»: Избранные письма - Винсент Ван Гог
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти работы просто должны продемонстрировать, что рисование и проработка правильной перспективы и пропорций одновременно помогают мне делать успехи в акварели.
Я создал их для того, чтобы, во-первых, проверить, насколько мне проще работать над акварелями сейчас, после того как я долгое время (около полугода) занимался одними рисунками, и, во-вторых, чтобы понять, что именно следует еще проработать: основы или первоначальный набросок, от которого все зависит.
Это пейзажи, у них сложная перспектива, и их было очень сложно писать – но именно поэтому в них присутствует настоящий голландский характер и дух. Они похожи на те, что я отослал тебе в прошлый раз, и так же основательно прорисованы, только теперь в них присутствуют краски: нежно-зеленый цвет луга контрастирует с красной черепичной крышей, свет в небе – с приглушенными тонами на переднем плане – со складом, с землей и мокрыми досками.
Оценивая меня и мое поведение, Терстех всегда исходит из своего предубеждения: я ничего не умею и ни на что не способен. Я слышал это от него самого: «Ах, с той твоей картиной дела обстоят так же, как и с другими твоими начинаниями, – ничего не выйдет».
Так он говорил той зимой, то же самое повторил и сейчас. Я ответил ему на это, что мне будет приятно не навещать и не принимать его у себя в следующие полгода. Подобные разговоры мне только мешают и выводят меня из себя.
Пойми: именно по этой причине мне на него наплевать, и меня вполне устраивает, что он наконец ясно понял: в последнее время я его не выношу и предпочитаю с ним не общаться.
Я продолжу спокойно работать, а он пусть сколько душе угодно рассказывает всякую чепуху обо мне, которая только может прийти ему в голову.
Пока он не мешает моей работе, я и думать о нем не стану.
Этой зимой он сказал, что приложит все усилия для того, чтобы я больше не получал от тебя денег, но это другое дело. Тогда я немедленно написал тебе.
Но пока вновь не случится нечто подобное, я о нем больше писать не буду. С моей стороны глупо бегать за ним со словами: «Господин Т., господин Т., что бы вы ни говорили, я настоящий художник, такой же, как и все остальные».
Нет, именно потому, что это (искусство) вошло в мою плоть и кровь, я предпочитаю взять свои вещи и преспокойно отправиться на луг или в дюны или работать в мастерской с моделью, не обращая на него ни малейшего внимания.
Меня порадовало, что ты тоже на днях прочел «Чрево Парижа». А я к тому же прочел еще и «Нана». Знаешь, Золя на самом деле – второй Бальзак.
Первый Бальзак описывает общество между 1815 и 1848 годом, Золя начинает там, где остановился Бальзак, и доходит до Седана[121], то есть до наших дней.
По-моему, это невыразимо прекрасно. Теперь я должен спросить, что ты думаешь о госпоже Франсуа, которая подбирает и увозит с собой бедного Флорана, лежавшего в беспамятстве посреди дороги, по которой ездят повозки с овощами. Хотя другие зеленщицы кричат ей: «Оставьте этого пьяницу! У нас нет времени подбирать всех, кто валяется в канаве» и так далее. Спокойный, полный достоинства и добра образ госпожи Франсуа, нарисованный на фоне парижского рынка Ле-Аль, проходит через всю книгу, контрастируя с жестоким эгоизмом других женщин.
Понимаешь, Тео, я полагаю, что госпожа Франсуа проявила настоящую любовь к ближнему, и в отношении Син я сделал и продолжу делать то, что сделал бы такой человек, как госпожа Франсуа, для Флорана, если бы он любил ее больше, чем политику. Видишь ли, подобный гуманизм – соль жизни, без него жизнь для меня не имела бы смысла. Довольно об этом. То, что говорит Терстех, интересует меня так же мало, как госпожу Франсуа – окрики других зеленщиков и зеленщиц: «Оставь его, у нас нет времени». Короче говоря, это все шум и суматоха. К тому же Син вскоре сама сможет обеспечивать себя, зарабатывая позированием. «Скорбь» – мой лучший рисунок, по крайней мере, я считаю его лучшим из созданных мной; это она позировала для него, и я тебе обещаю, что меньше чем через год рисунки начнут появляться регулярно, в том числе и такие, где есть человеческие фигуры. Ибо знай: как бы я ни любил пейзажи, еще больше я люблю фигуры. Тем не менее это самое сложное, и, разумеется, для этого потребуется много этюдов, труда и времени. Но не ошибайся, думая, будто она препятствует моей работе: ты сам все увидишь, побывав в мастерской. Если бы из-за нее я работал меньше, то признал бы твою правоту, но сейчас все и вправду совершенно наоборот. Как бы то ни было, надеюсь, что мы с течением времени придем к согласию, и в этом нам скорее помогут рисунки, нежели слова. Мне так надоели слова. Ну да ладно.
Однако, старина, я так рад твоему приезду. Действительно ли мы отправимся гулять по лугам? Перед нами не будет ничего, кроме спокойной, нежной, изящной зелени и очень светлого неба. Это же отлично! И море! И пляж! И СТАРЫЕ задворки Схевенингена. Одно удовольствие.
Кстати, в последнее время мне попадаются рисунки углем Т. де Бока, обычно небо на них отретушировано белым и светло-голубым – они прекрасны и нравятся мне больше его картин.
Не могу передать, как мне хорошо в мастерской, – сейчас, когда я вновь приступил к делу, я остро ощущаю ее влияние. Посмотрим, скажет ли еще кто-то о моих рисунках: «Это всего лишь старые». Я болел не потому, что получал от этого удовольствие.
Представь себе, как я часа в четыре утра сижу перед чердачным окном и исследую с помощью перспективной рамки луга и плотницкий двор, когда во внутреннем дворике разжигаются очаги, на которых варят кофе, и первый рабочий неспешным шагом заходит на плотницкий двор.
Над красными черепичными крышами, между черными дымящими трубами, пролетает стая белых голубей. А позади этого – бесконечность изысканной нежной зелени, многие и многие мили ровных лугов и серое небо, такое неподвижное, такое безмятежное, как на картинах Коро или ван Гойена.
Этот вид: гребни крыш и водостоки с проросшей в них травой, раннее утро, первые признаки жизни и пробуждения – птица в полете, дым из трубы, человек, бредущий далеко внизу, – все это также составляет сюжет моей акварели. Надеюсь, тебе она понравится.
Полагаю, мои успехи в будущем зависят от моей работы больше, чем от чего-либо другого. Если я буду в добром здравии, то спокойно продолжу свою борьбу в той же манере, и ни в какой другой: смотря в окно на явления природы и достоверно, с любовью их зарисовывая.
В случае угрозы я займу оборонительную позицию, но в целом рисование слишком дорого мне, чтобы я позволил чему бы то ни было отвлечь меня от него.
Необычные эффекты перспективы интересуют меня больше, чем людские интриги. Если бы Терстех понял, что с написанием картин дела у меня обстоят совершенно иначе, чем с прочим, он бы не стал поднимать такой шум. Но сейчас он уверен, что я обманул и разочаровал Мауве. Кроме того, он полагает, что я этим занимаюсь исключительно ради твоих денег. И то и другое я считаю нелепым – слишком нелепым, – чтобы придавать этому значение. Позднее Мауве сам поймет, что он не обманулся во мне и что я не был упрямцем. Вот только ОН САМ настоял, чтобы я с самого начала прорисовывал все тщательнее. Но тогда мы неправильно друг друга поняли, и вновь за этим стоял Х. Г. Т.
По поводу твоего письма хочу повторить: я не виноват в том, что ты ничего не знал о ребенке Син, потому что когда написал тебе о ней, то совершенно точно упомянул его, но ты, вероятно, подумал о том, который тогда еще не был обитателем окружающего мира. Я уже обмолвился