Преступление в Орсивале - Эмиль Габорио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да он и впрямь у нас в руках! — воскликнул папаша Планта, бледнея от волнения.
— Еще нет, не будем радоваться заранее. Возможно, Эктор оказался предусмотрительнее, чем мы полагаем, не пошел к мебельщику сам. Тогда дело затянется. Но не думаю, едва ли он был так осторожен.
Тут Лекок умолк. Жануй уже в третий раз отворила дверь кабинета и возвестила своим роскошным басом:
— Кушать подано!
Бывшая узница Жануй оказалась бесподобной кухаркой, папаша Планта сразу же это понял. Но он не был голоден, и кусок не лез ему в горло. Он не мог думать ни о чем, кроме плана, который хотел предложить Лекоку, и не в силах был избавиться от тягостного чувства, с каким мы обычно приступаем к делу, на которое решились скрепя сердце. Напрасно сыщик, большой любитель поесть, как все люди, у которых энергия бьет черев край, пытался развеселить гостя; напрасно подливал ему в бокал превосходное бордо, полученное в дар от одного банкира за то, что Лекок изловил его кассира, решившего прогуляться в Брюссель вместе со всей наличностью.
Старый судья, по-прежнему молчаливый и печальный, отделывался односложными ответами. Он собирался с духом, чтобы заговорить, но всякий раз ребяческое самолюбие в последний миг замыкало ему уста.
Идя к Лекоку, он не предполагал, что его будут одолевать эти бессмысленные, как он сам понимал, сомнения. Он говорил себе: «Войду и с порога все выложу». А теперь на него напала неподвластная рассудку стыдливость, которая заставляет старика краснеть и не дает ему исповедоваться в своих слабостях перед молодым человеком.
Боялся ли он показаться смешным? Нет. Его чувство было неуязвимо для сарказма и для насмешливой улыбки. Да и чем он рисковал? Ничем. Разве этот полицейский, которому он не смел признаться в своих тайных помыслах, не догадывался о них сам? Лекок с первой минуты прочел их у него в душе, а потом и вырвал у него признание.
Вошла Жануй и сказала:
— Сударь, пришел полицейский из Корбейля, звать Гулар, хочет с вами поговорить. Впустить?
— Впусти и приведи сюда.
Послышался лязг засовов и дверной цепочки, вслед за чем в столовую вошел Гулар.
Любимый полицейский г-на Домини нарядился в самое лучшее платье, надел белоснежное белье и самый высокий пристежной воротничок. Он почтительно застыл, не смея шелохнуться, как подобает старому вояке, усвоившему у себя в полку, что почтительность выражается в умении стоять но стойке смирно.
— Какого черта тебя принесло, — свирепо обратился к нему Лекок, — и кто посмел дать тебе мой адрес?
— Сударь, — ответствовал Гулар, явно смущенный таким приемом, — нижайше прошу меня простить. Я прислан доктором Жандроном, он велел передать господину орсивальскому мировому судье это письмо.
— В самом деле, — вмешался папаша Планта, — вчера вечером я попросил Жандрона известить меня депешей о результатах вскрытия, а поскольку я не знал, в какой гостинице остановлюсь, то позволил себе оставить ему для этого ваш адрес.
Лекок тут же хотел отдать гостю письмо, которое принес Гулар.
— Распечатайте сами! — предложил судья. — Какие там секреты…
— Согласен, — отвечал сыщик, — но давайте вернемся в кабинет.
Потом он позвал Жануй и приказал ей:
— Накорми этого парня. Ты сегодня завтракал?
— Немного заморил червячка, сударь.
— В таком случае подкрепись да выпей бутылочку за здоровье.
Вернувшись вместе с папашей Планта в кабинет и затворив за собой дверь, сыщик воскликнул:
— А теперь посмотрим, что нам пишет доктор.
Он вскрыл конверт и прочел:
— «Дорогой Планта! Вы просили меня послать вам депешу; я решил, что лучше уж черкну вам наспех письмецо и велю доставить его прямо нашему волшебнику…»
— О! — пробормотал Лекок, прервав чтение. — Право же, наш доктор слишком добр, слишком снисходителен…
Однако комплимент, видимо, пришелся ему по сердцу. Он продолжал:
— «Сегодня в три часа ночи мы приступили к эксгумации тела бедняги Соврези. Разумеется, я более всех скорблю об этом достойнейшем, прекрасном человеке, погибшем при таких ужасных обстоятельствах, но, с другой стороны, не могу не радоваться этой единственной в своем роде, великолепной возможности произвести крайне важный опыт и получить подтверждение действенности моей чувствительной бумаги…»
— Чертовы ученые! — с возмущением вскричал папаша Планта. — Все они одинаковы!
— Что за беда? Мне очень понятны подобные чувства — они от нас не зависят. Разве я сам остаюсь равнодушен, когда мне попадается хорошенькое убийство?
И, не дожидаясь ответа, он продолжил чтение письма:
— «Опыт обещал быть тем более доказательным, что аконитин принадлежит к тем алкалоидам, которые упорно не поддаются обнаружению при обычном анализе.
Вам знаком мой метод? Исследуемое вещество, растворенное в двух частях спирта, я довожу до высокой температуры, потом осторожно переливаю жидкость в плоский сосуд, на дне которого находится бумага, пропитанная моими реактивами.
Если бумага не меняет цвета — значит, яда нет. Если цвет изменился — значит, имеется яд.
В нашем случае моя бумага светло-желтого цвета должна была покрыться, если мы не ошиблись, коричневыми пятнами или даже полностью окраситься. в коричневый цвет.
Прежде всего я объяснил суть опыта судебному следователю и экспертам, которых прислали, чтобы они мне ассистировали.
Ах, друг мой, какой успех! Как только я начал капать спиртовой раствор, бумага окрасилась в изумительный темно-коричневый цвет. Это доказывает, что ваш рассказ был абсолютно точен.
Вещество, которое я исследовал, оказалось буквально насыщено аконитином. Даже у себя в лаборатории, ставя на досуге опыты, я ни разу еще не получал столь очевидных результатов.
Предвижу, что на суде будут делаться попытки оспорить доказательность моих опытов, у меня есть средства для контроля и проверочной экспертизы полученных результатов, так что я сумею переубедить любого химика, который вздумал бы мне возражать.
Полагаю, любезный друг, что вы разделяете со мной то чувство законной гордости…»
Тут терпение папаши Планта истощилось.
— Неслыханно! — в ярости воскликнул он. — Клянусь вам, это ни в какие ворота не лезет! Подумать только, ведь яд, который он обнаружил в останках Соврези, похищен из его же лаборатории! Впрочем, о чем я говорю: эти останки для него не более чем «исследуемое вещество»… И вот он уже воображает себя в суде разглагольствующим о достоинствах своей чувствительной бумаги!
— И ведь он совершенно прав, предполагая, что ему будут возражать.
— Да, а покуда он с полным хладнокровием занимается исследованиями, опытами, анализами, поглощен своей омерзительной стряпней — кипятит, фильтрует, готовит аргументы для спора…
Лекок совершенно не разделял негодования мирового судьи.
Пожалуй, ему даже пришлась по вкусу перспектива ожесточенных споров. Он заранее наслаждался яростной научной борьбой, напоминающей знаменитый диспут между Орфила[18] и Распайлем, между провинциальными и парижскими химиками.
— Разумеется, — заметил он, — если этот грязный негодяй Треморель выдержит характер и будет отрицать отравление Соврези — а это в его интересах — нам предстоит присутствовать на великолепном процессе.
Это короткое слово «процесс» внезапно положило конец долгим колебаниям папаши Планта.
— Ни в коем случае, — вскричал он, — ни в коем случае нельзя допустить такого процесса!
Лекока, казалось, смутила эта неожиданная пылкость столь спокойного, уравновешенного, сдержанного судьи. «Эге, — подумал он, — тут-то я все и узнаю». Вслух он произнес:
— Но как же без процесса?
Папаша Планта стал бледнее своей сорочки, его била нервная дрожь, внезапно охрипший голос прерывался.
— Я готов отдать все свое состояние, — проговорил он, — лишь бы избежать публичного судебного разбирательства. Да, все состояние и жизнь впридачу, хотя она никому не нужна. Но как избавить от суда этого мерзавца Тремореля? Какую уловку изобрести? Только вы, господин Лекок, вы один способны удержать меня на краю ужасной бездны, дать мне совет, протянуть руку помощи. Если есть хоть какое-то средство, вы найдете его, вы меня спасете…
— Но, сударь… — начал было сыщик.
— Ради бога, выслушайте меня, и вы все поймете. Я буду искренен и чистосердечен, как наедине с собой, и вам станут понятны мои колебания, недомолвки — словом, все мое поведение со вчерашнего дня.
— Слушаю вас, сударь.
— Невеселая это история. Я дожил до тех лет, когда судьба человека, как говорится, уже устоялась, и вдруг смерть отняла у меня жену и двух сыновей, всю мою радость, все мои упования в этом мире. Я оказался один, подобно потерпевшему кораблекрушение в открытом море, и не было ни одного обломка вокруг, за который я мог бы уцепиться. Я был словно тело без души, но вот случай привел меня в Орсиваль.