Том 4. Уральские рассказы - Дмитрий Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, вы уж слишком, Михаил Павлович… так нельзя.
— Ну, уж, батенька, извините: вот так, как я делаю, это действительно нельзя, курам на смех, недаром Софрон и Епюшка считают меня дураком. Но ведь не могу же я ее бить смертным боем… Боже мой, боже мой!.. Нет, это страшно, вот на какие нелепости сводится наша жизнь… Учитесь, батенька!.. В самом деле, если разобрать всю эту историю, — ничего дурного… Живет созревший молодой человек в лесу и встречает созревшую молодую девушку; естественно, что он получает известное влечение… так? Ну, она необразованная, глупая, но зато такая здоровая и цветущая. Природа всесильна… Она делается матерью. Тут уж начинается другая аллегория… Посидимте, батенька, я устал что-то. Еще успеем дупелей погонять…
Мы расположились на лесной опушке, в тенистом уголке. Над нашими головами шатром поднималась старая рябина; вдали синели горы. Жар свалил, и из лесу потянуло вечерней сыростью. Рубцов еще выпил стаканчик из походной фляжки.
— Знаете, сначала я действовал под влиянием одного чувства, как животное… — продолжал он на ту же тему. — И красивая девка была — у кого угодно голова закружится. Ну, сошелся с ней… Когда чисто животный жар прошел, явилось более глубокое чувство: поднять ее до себя, выучить, дать приличное образование. А тут еще плод явился — значит, оставалось идти вперед. Ведь я сколько раз предлагал ей повенчаться — не хочет.
— Почему?
— А шут ее разберет… Раскольники они, вся семья, не признают церковного брака, а, согласитесь, венчаться мне у ихних старух тоже не приходится. Вот бы веселенький пейзажик получился: студент Казанского университета совратился в раскол… ха-ха!.. Хорошо. Ну, замуж не хочешь идти, так будем жить, а. тут вот какая музыка получается… Что же мне-то делать: остается ревновать ее к Софрону или к Епишке, вернее, к обоим зараз?.. Или изобразить венецианского мавра Отелло?.. Но ведь Солонька походит на Дездемону так же, как свинья на пятиалтынный… Софрон — Кассио, Епишка — Яго, а я — венецианский мавр… тьфу!.. Все это было бы очень смешно, если бы не было так грустно. Ведь самое страшное в таких вещах — сознание, которое гложет тебя и день и ночь… В самом деле, чем виновата Солонька, что она бессовестно здорова и глупа до святости, а я еще меньше ее виноват во всем этом, хотя она, вот эта самая Солонька, дорога мне и как объект моей страсти и как мать моего ребенка. Ведь из этой глупой личинки Нютки вырастет большой человек и скажет: «А что, тятенька, разговоры хорошие вы умели разговаривать, а вот живете по-свински…» Понимаете: вот этот беззубый Нютин ротик и скажет… Что же получается-то? Дрянь и мерзавец ты, Михаил Павлыч, и всего твоего ремесла было откозырять трепака!..
— Ну, уж вы очень хватили!..
— Нет, позвольте… Даже самая положительная дрянь, голубчик, по всей форме, особенно если сравнить вот с этим Софроном или Епишкой… Как бы вы думали?.. Конечно, дрянь… Что бы сделал Софрон на моем месте, если бы заметил за женой шалость и если бы ее действительно любил, как это думаю я сам про себя? Самое простое дело: взял топор и рассек Солоньку на мелкие части, асам сначала со страхов убежал бы в лес, а потом, как пришел бы в себя, сейчас в волость и в ноги старшине: «Так и так, мой грех…» Вот как сделает Софрон, и ему и книги в руки. Так что он, говоря логически, имеет полное право выворачивать Солоньке всю душу своей гармоникой, а Михаил Павлыч должен смотреть и казниться… Э, батенька, да тут такие кружева в башке заходят, что жизни не рад!.. Каких-то винтов не хватает, вот машина и фальшит. Вся суть-то в одном тебе сидит, а ты в жизни злостный банкрот: напечатал в газетах объявление, заманил публику, наобещал самому себе золотые горы, а хвать — в кармане кукиш с маслом. Да что тут говорить, голубчик: все это самому надо размотать… своим умом.
Опять наступила осень. Мне нужно было ехать в один из столичных университетов. Сцена прощания с Мочгой была самая трогательна я. Даже Блескин расчувствовался и со слезами на глазах долго жал мою руку.
— Поклонитесь же Казани, как поедете мимо, — прошептал упавшим голосом Рубцов и убежал в свою комнату, чтобы скрыть душившие его слезы.
— Да, да… это хорошо, — повторил Блескин. — Учитесь много, это наше счастье… Наука — все.
Свидетелями этой сцены были Софрон, Епишка и Соломонида Потаповна. Они, видимо, ничего не понимали и переглядывались. Епишка сделал плаксивое лицо, чтобы рассмешить полубарыню.
VIIIКогда на Руси расстаются истинные друзья, они всегда дают взаимное обещание писать, но исполнение прерывается много-много на втором или на третьем письме… В данном случае было то же самое: я написал из Петербурга первое письмо и получил на него ответ от Блескина, второе осталось без ответа, а третье я уже имел право не писать.
Время катилось быстро среди новой обстановки, новых людей и новых занятий. Я безвыездно прожил в Петербурге целых пять лет и только стороной узнал, что через год после моего отъезда с Урала Рубцов застрелился… Как, где, почему — я ничего не знал, хотя имел много оснований догадываться об истинных причинах этой печальной развязки. Это с одной стороны, а с другой, стоит развернуть любую газету, и вы везде найдете эти коротенькие известия о самоубийствах, сделавшихся настолько заурядным явлением в нашей жизни, что как-то даже не обращают на себя никакого внимания. Застрелился — и только, причины остались неизвестны, осталась записка — «в смерти моей прошу никого не винить» и т. д. Печальное явление печальной жизни, больше ничего. Вероятно, и Рубцов оставил после себя такую же записочку, прежде чем пустил пулю в лоб, а впрочем, могло быть и иначе.
Прошло семнадцать лет. Много русской воды утекло за это время… «Мыслящие реалисты» шестидесятых годов оказались идеалистами, хотя и занимались по преимуществу точными науками. Новое поколение, не отрицавшее искусства, оказалось практичнее своих «детей-отцов», хотя в погоне за практическими целями обходилось без всяких принципных построений. Шла какая-то громадная перестройка, и в этом рабочем гвалте вчерашние друзья оказывались сегодня врагами, а враги друзьями. Хищения, ренегатство, философия бессознательного, самоубийства, всевозможные репрессалии — все это перемешалось в шевелившийся живой ком, где трудно было что-нибудь разобрать. А «дети-отцы» с их наивным реализмом оказались такими наивными среди этой торжествовавшей «правды жизни»… Естественные факультеты пустели, молодежь стремилась в юристы, медики и тому подобные хлебные профессии!
Года два назад мне случилось ехать по Волге. Великолепный американский пароход только что отвалил от пристани в Казани и бойко пошел вниз, оставляя за собой широкий двоившийся след. День был солнечный, светлый, и публика толпилась на трапе. Показались новые пассажиры, севшие только в Казани. Тут были и студенты в новой студенческой форме, и казанские татары, и сомнительные помещики, и чиновники, и купцы разных формаций. Все любовались красавицей Волгой. Я сидел на деревянном диванчике у самой мачты и смотрел туда, в синевшую даль, где одно за другим, как бурые пятна, вставали печальные волжские села и деревушки.
В числе других пассажиров обращала на себя внимание серьезная молодая девушка лет восемнадцати, которая сидела на диванчике с книгой в руках, а около нее грелся на солнце старый серый кот. Простое летнее пальто, простая соломенная шляпа, густая темная коса, заплетенная по-дорожному; серые глаза смотрели строго и как-то странно гармонировали с этим цветущим женским лицом. Таких девушек можно часто встретить на русских пароходах — все это учащийся народ: бестужевки, курсистки, слушательницы, студентки. Кто она? Куда едет? Что она читает в своей книжке и что везет в своей красивой головке туда, в родную глушь? Некоторый диссонанс представлял только кот, который ходил за девушкой, как собачонка. Ни она, ни он не обращали на публику никакого внимания: она читала, он спал.
Во время обеда девушка с котом исчезла, а вечером вышла на трап в сопровождении плотного господина в золотых очках. У него была такая великолепная темная борода, уже тронутая сильной проседью. Кот лениво шел за ними.
— Нет, ты, Аня, ошибаешься… — спокойно заговорил господин, очевидно продолжая какой-то старый разговор. Он достал сигару и, не торопясь, закурил ее по всем правилам курильного искусства.
Девушка с живостью что-то ему возражала и так любовно и ласково заглядывала в лицо. «Вероятно, дочь или сестра», — подумал я, наблюдая интересную парочку. Но, когда господин заговорил еще раз, я узнал его по голосу: это был Блескин.
— Мы, кажется, знакомы с вами… — заговорил я. — Если не ошибаюсь, Петр Гаврилович Блескин?
— Да…
— Помните прииск Мочгу?
Блескин быстро поднялся и с несвойственной живостью заключил меня в свои объятия. Девушка смотрела на нас каким-то недоверчивым взглядом и несколько раз пытливо переводила глаза с меня на Блескина и наоборот.