Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А сколько ей было лет?
– Столько же, сколько и тебе… сейчас.
"Господи! Прости меня! Это же святая ложь! Ложь во спасение!"
Девочка глубоко и тяжело вздохнула.
Заряна видела: она перевела дух.
"Все хорошо, Господи, все же хорошо… помоги ей… прошу Тебя…"
– И как она умирала? Ей не было страшно?
– Было. Еще как страшно. Но я была рядом с ней. Вот как сейчас с тобой.
Она подошла к изголовью девочки и протянула руку. Девочка схватила ее руку. Платок у нее под горлом развязался. Сползал на подушку. Голая голова тихо мерцала перегоревшей, мутного стекла, мертвой лампой. Девочка катала голову по подушке. Старалась крепко сжать руку Заряны, а сил не было.
– Но вы ведь сейчас уйдете?
– Да. Уйду.
– Значит, сегодня еще не последний день?
– Нет. Не последний.
– А когда – последний?
– Скоро.
Тут она не могла ей соврать.
Платок белым снегом раскинулся по подушке, и голая голова ребенка лежала на снегу и каталась по снегу, и взблескивали последними слезами глаза, завтра она уже не сможет плакать, и говорить не сможет, она сможет только ловить воздух ртом и часто, отчаянно дышать верхушками легких, и никакие капельницы не помогут, никакие внутривенные вливания, они просто продлят ей муки, не жизнь. Где же эта вожделенная сладкая смерть? Нежная, чистая, праздничная, как награда за все страдания? Где тот последний целебный укол, и какой врач его делает, отправляя бессмысленного мученика на тот свет, солнечный и счастливый?
Да, как же, солнечный, держи карман шире. Вечная тьма. Молчание.
Во сне живому хоть сны снятся; тут тебе уже ничего не приснится. Ты был, и нет тебя.
"Господи! Ну что бы Тебе прийти к нам ко всем и во всеуслышание, громко, на весь мир, сказать нам всем: там, за смертью, все есть! Все! Там – целый мир! Новая жизнь!"
– Вы мне обязательно скажете?
– Обещаю.
Девочка вздохнула. Призрак улыбки легко мазнул по бледным щекам.
– Я умираю так рано за грехи.
– За какие грехи?
"Господи, напраслину на себя возводит ребенок! Какие грехи у нее! За хвост кота таскала…"
– У меня дедушка людей расстреливал. Много очень расстрелял. Сюда, в больницу, святой отец приходил. Ну, в рясе. Нас всех исповедовал. И сладким вином поил. А до этого много всего расспрашивал. Про то, как жили наши семьи. Ну мы ему все и объясняли. Кто что плохого у нас сделал. У меня вот дед людей казнил. А вон у нее, – кивнула на соседнюю койку, – отец вообще убил ее мать. Мать у нее играла на гитаре и пела! Артистка. Отец женился на другой. Она с мачехой выросла. Он опять нагрешил, мачеху однажды избил до крови, и она его опять в тюрьму посадила. Он и сейчас в тюрьме сидит. А Маринка здесь вот умирает. Маринка! эй, Маринка!
Третья девочка молчала. Лежала себе и лежала.
Будто ничего не слышала.
Будто не здесь пребывала.
"Верующие истинно – в вечную жизнь за гробом – верят. А я? Почему я ни во что не верю? Потому что я знаю, что человек жесток. Родная мать! Что она всю жизнь делала со мной!"
– Маринка… эй…
Бездвижно лежал ребенок.
– К ней никто не ходит. Она умирает с горя. Она все ждет, что кто-нибудь придет. А никто не идет! Она вчера сказала: вот когда я умру, все ко мне сразу и прибегут.
Заряна подошла к койке Маринки.
– Маринка… Слышишь… ты сегодня как? Позавтракала? Или нет?
Девочка молчала.
– А может, тебе музыку поставить? У меня хорошие записи есть. Ты что больше любишь? Какие песенки? Веселые?
Девочка молчала.
Заряна пошла ва-банк.
– Маринка! Ты скоро умрешь. Уйдешь… на небеса. Может, ты хочешь… что-то свое… ну, самое тебе дорогое… кому-то… завещать? Подружкам… Игрушки! Любимые книжки!
– У нее нет никаких игрушек, – прошептала старшая девочка, завязывая белый платок на лысой голове.
– Мариночка! Я сегодня еще раз позвоню твоей маме. Она придет! Наверняка придет! А может… когда ты увидишь ее… ты возьмешь и выздоровеешь!
Девочка молчала.
Малышка Иришка закрыла лицо ладошками и заплакала.
Горько и громко.
Она плакала от боли.
Заряна вышла в коридор. Громко и хрипло закричала, и голос понесся вдоль по коридору, кипятком затекая под двери, брызгая в оконные стекла:
– Сестра! Быстро! Морфин! В шестую палату!
Лица людей выплывали из мрака. Чернели на белизне. Еще живые, они на глазах Заряны становились святыми и красивыми. Даже уродливые; даже невзрачные. Что просвечивало в них через бугры и выступы плоти? Она не знала этому имени. К Богу она обращалась по общей привычке; потому, что все люди всегда к Богу обращались, и она с детства слышала это, даже из уст вечно плюющейся ядом матери: "Ах, Господи Боже мой! ах, Боже мой Господи!" Нездешний свет ласкал золотыми ладонями лица, струился из глаз, как слезы, на казенное белье. Мученики. Смертники. Это же как камера смертников. У каждого – одиночная камера. И молча страдают, ждут. Боятся. Сначала боятся; потом отрицают все: вы ошиблись! вы все перепутали! у меня отличные анализы! потом отчаянно восстают, кричат медперсоналу и себе: нет! этого никогда не будет! не хочу! – потом замирают, закрывают глаза и лежат обессиленно, руки вдоль тела. Молчат. Это выдох. Устали. Все поняли. Впадают в оцепенение. В ступор. В полное, лютое безразличие. Не хотят видеть и слышать, что происходит вне их; слушают только что, что у них внутри. А внутри – боль и пустота. Пустота.
Тишина. Слишком тихо.
Так внутри тихо – можно оглохнуть.
А потом из неподвижного, ко всему безразличного, твердого как камень лица начинал течь тихий свет.
Будто человек постепенно рождался, воскресал.
Лился из лиц, из-под век нежный свет. Золотой. Лицо преображалось. Новая любовь появлялась в нем. Человек молчал, а лицо его говорило: я все понял, и всех простил, и всех полюбил – заново, крепко. Простите и вы мне, люди, прости мне, милый Бог. Скоро я увижу Тебя.
Не у всех так было. Иные так и костенели в молчаливом покорстве своем.
Заряна уходила вон из палат, а тихие лица в воздухе летели за ней. Она приходила в кабинет, садилась за стол, закрывала ладонями глаза – а лица толпились вокруг, лезли ближе, обхватывали плотно, вспыхивали все жарче и ярче. Нельзя было отбиться от них, отмахнуться. Они висели перед ней и сзади нее плотной золотистой попоной, сверкающей церковной парчой, будто реяли в воздухе празднично одетые батюшки, и, летая, как ангелы, совершали невидимую, неслышимую небесную службу. Вдавливая в пол кресло свей тяжестью своею, она сидела, слепая, и видела лица всех своих умирающих – вот этот вчера плакал горько, а она наклонилась над ним и прижимала его голову к своей громадной, широкой и тяжелой груди, уговаривая, шепотом утешая. Вот эта выгибалась дугой на кровати, ее скручивала судорога сопротивления, неистовой боли, ненависти к миру и