Одесситы - Ирина Ратушинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яков не удивился, когда вскоре стали депортировать черноморских греков. Со смешанным чувством облегчения и стыда за облегчение он узнал, что еще поляков и немцев. На евреев, надо полагать, разнарядки пока не было. Эшелоны отходили ночью. Их, по понятным причинам, не провожали. Уехали Коступоло из их двора. Не пришла в школу первого сентября лучшая его ученица, математическая звезда школы Леночка Антаро. Семен лишился школьного дружка Кости Базили. Вообще в городе поредело: греков в Одессе всегда было много.
Остались греческие галерейки в старых дворах, и по-прежнему хозяйки жарили глосиков и фиринку на греческий манер прямо на этих галерейках. И там же, под шум примусов, под женские перебранки и смех ползали и бегали младенцы с красными кругами от горшков на голых попах. И старый, как сам город, дикий виноград увивал эту шаткую добавочную жилплощадь. К осени тридцать девятого он так же менял цвета: зеленый — желто-розовый — красный — фиолетовый. Но уже не хватало каких-то нот в разноголосом дворовом гвалте. А впрочем, осенью галерейки и так понемногу пустели. Зимой на них держали велосипеды, летние складные стулья и прочее барахло. Но не жили уже, утягивались по квартирам. Освобожденные уехавшими комнаты были заняты во мгновение ока. Но не чувствовалось, что от этого стало просторнее.
— Полетит самолет,
Застрочит пулемет,
Загрохочут железные танки,
И пехота пройдет, и саперы пойдут,
И помчатся лихие тачанки… — по-военному грозно пел пятый «А». Яков, только месяц назад принявший этих тридцать гавриков после расставания со своим выпускным классом, отбивал такт. Ничего, на смотре лицом в грязь не ударят. Детеныши как детеныши, будет толк. Особых математических дарований он пока не обнаружил, но это он им в головы загонит. Неспособных к математике детей не бывает, это только взрослые бывают неспособные. А металлолом хорошо собирали, не подвели классного руководителя Яков-Исакыча. Уже, чертенята, стараются не подвести.
А самолеты и вправду летели — уже в настоящем времени. И пулеметы строчили. Западная Украина выражала счастье воссоединения. Кто не выражал — воссоединялся не с восточной Украиной, а с восточной Сибирью. Прибалтика бодро вливалась в дружную семью народов. Финляндия, сообщили газеты, напала сама: спятила, наверное. Что ж, очень ко времени: все равно надо было отодвинуть границы от Ленинграда.
Анна не знала, радоваться или беспокоиться, что Олега медлили брать в армию. Правда, был указ отодвинуть призывный возраст до двадцати лет. Но двадцать-то уже исполнилось! А что значит, если не берут? Значит, не доверяют. Значит, намечен в лагерь под гребенку «детей-мстителей»: сыновей и дочек сидящих или расстрелянных. Тем более на это похоже, что в аэроклуб его не приняли безо всяких объяснений. Стало быть — не из той он молодежи, которую призывают на самолет. А когда пришла, наконец повестка — Анну кинуло из одного страха в другой: вот оно — еще ли не худшее? Что теперь с мальчиком будет? Как в пропасть: уже ничем, ничем не помочь и не уберечь.
Он оделся похуже: как на субботники ходил. В армии выдадут форму. Постригся под ноль. У Анны дернулось сердце, когда увидела: как похож на Павла, Боже, как похож! На того, что вернулся с Соловков — тоже под ноль. Только нет мужских складок у рта. Глаза — уже те, а губы — мальчишечьи, пухлые. Девчонок целовать.
И пошел сын на финскую войну. Все же не в лагерь. «Чтоб его не убили, и чтоб он никого не убил», — молилась Анна. Но молитва ее услышана не была. Во всяком случае, вторая ее часть.
Их роту бросили вперед ночью, по сигнальной ракете. Олег, на лыжах и в белом маскхалате, не чувствовал мороза: перед наступлением давали водку. Но в этом темно-снежном лесу он не сразу понял, куда стрелять. И другие не поняли. Потому что по ним били не спереди, там был нетронутый снег. Били — вообще непонятно откуда. Но Лешка как-то странно скрипнул и упал, и еще упали рядом ребята. Олег продолжал бежать, чувствуя: вот-вот. Чей-то взгляд на нем. Выцеливает. И этот взгляд маскхалатом не обманешь. Он вильнул в сторону, задел широкую ель — и сразу по брызнувшим снегом веткам дважды вжикнуло, и снег сыпанул еще. А, вот! Олег углядел, где еще полетел маленький снежный обвальчик: с той сосны — или что там корячится? И целил теперь туда: выстрел — передернул — выстрел. Вот он, финн, куда залез! Тоже в белом. Только почему-то он не упал, а повис. Виси, гад, это тебе за Лешку. Если бы не открыточная, наглым светом сияющая полная луна — неизвестно, чем кончилось бы это наступление для их роты. Скорее всего — перебили бы, как курчат. Но теперь стало ясно: финские снайперы ждали их на деревьях. А с заснеженного дерева — поди стрельни, чтоб не сыпануло хоть чуть-чуть. Смотри — и туда стреляй. Стреляй, не зевай. Зевнул — жив не будешь.
К утру половина их роты была жива, и лесок они взяли. Жутко было видеть убитых своих: Олегу впервые. Их подбирали санитары. А снайперы-финны так и висели в розовом морозном дыму. И это было еще жутче: тихий-тихий лес. И они — на цепях. Они — перед боем приковались. К своим соснам и березам. Чтобы не отступать. Кое-кто еще был жив, слышны были щелчки, как ногтем по газете. Их достреливали эти, из заградотряда.
Когда приехала к полудню походная кухня, Олег думал, что не сможет есть. Но обругал себя девчонкой и смог. Лешку-баяниста угадали в горло. Лешке — уже не есть. А он, Олег, — будет. И стрелять — будет. Раз так — будет.
Письмо было коротким: жив-здоров. Службой доволен. Поздравляет с Новым годом. Вступил в комсомол. Бросил курить. Целует маму и братишку Алешу. И желает счастья.
Ну конечно, как же не счастье — такое письмо? И жив. И не ранен. От счастья и всплакнуть можно. И приняли в комсомол — значит, и в университет после армии открыта дорога? А чтобы бросил курить — она не ожидала. Давно покуривал: при отце исподтишка, а после ареста — открыто, она уж молчала. И — вдруг, да еще в армии… Может, это на что-то другое намек? Но никак не понять. Вечером зашли Муся с Яковом, она и им письмо показала. Гадали втроем — ничего не придумали.
— Подумаешь, сложности! — передернул плечами вернувшийся из булочной Алеша. — Ничего это не значит особенного. Там многие бросают, мне Рудик говорил. Потому что «кукушки».
— Во-первых, не пожимай плечами, что за манера! И что за кукушки, ты о чем? — растерялась Анна.
«Кукушки» — это финские особенные стрелки, так их солдаты зовут. И они сидят на деревьях или на крышах. Им в муху попасть ничего не стоит. А когда темно — они на папиросу стреляют, огонек — знаешь, насколько видно? Как кто закурит — сразу финн — шмяк! А там зимой чуть не все время темно, правда же, дядя Яков? Потому что север, — терпеливо объяснил Алеша не смыслящей в мужских делах маме.
— Да ты, брат, военспец! — уважительно протянул Яков.
Тут бы и щегольнуть, что Алеша еще знает, но при маме безнадежно. Терпеть она этого не может, сразу оборвет: «Не хвастайся!» Другие мамы — так наоборот: и стишок гостям скажи, и табель покажи — если, конечно, стоит показывать. А она — ни-ни! Правда, может, это и неплохо: Славку вот чуть кто придет — заставляют за скрипку браться, он уже одурел совсем. И в школу ходит, как бобик, с бархатным бантиком на шее. Потому что школа не простая, а самого Столярского, международных лауреатов готовит. Родителям — удовольствие, а Славке — мука: не подраться даже, надо пальцы беречь. А во дворе, конечно, дразнят:
— Славочка, не ковыряй в носу, поломаешь пальчик — чем ты будешь играть на скрипочку?
Собачья жизнь. Интересно: бывают нормальные родители? Чтобы сами не хвастались, а детям не мешали? А Олег молодец. Ясно — на передовой, раз курить бросил. Может, догадается ему что-нибудь с войны привезти, хоть патрон нестрелянный. Только ему еще до-олго служить. Даже если война кончится — два года.
ГЛАВА 30
Павлу второй срок давался тяжелее первого. Если бы сразу — он бы не успел привыкнуть к надежде: а вдруг не возьмут? Но ведь на столько лет оставили в покое… Он все себе напоминал, что это может кончиться в один момент. Но то ли недостаточно часто, то ли наоборот — слишком. Так или иначе, перспектива нового срока ушла в область абстрактных идей, и к настоящему, ни с того ни с сего, аресту он оказался позорно не готов.
Да и лагеря изменились теперь. Соловки двадцатых, со всем их кошмаром, теперь казались просто пионерской самодеятельностью. Убивали, пытали, издевались над зэками — люди. Конкретные: их можно было ненавидеть и презирать. Вот этого негодяя, и этого, и этого. Что может быть хуже человеческого самодурства и палаческих изощрений? А вот это: конвейер. Машина. Даже и пощечину дать бы некому: все мелкие исполнители — от сих до сих. Садистские наслаждения того ротмистра перемежались припадками юмора, достойного каторжника, или запоями. После выпивки ротмистр отсыпался, и тогда была передышка.