Руфь Танненбаум - Миленко Ергович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И эта загадочная усмешка была одной из причин, почему Мони не чувствовал ее горя. Или мог почувствовать его только как свою краткосрочную победу. Он был жесток, как маленькая и слабая зверушка, как мельничная мышка, и он был в отчаянии из-за того, что не находил кого-нибудь меньше и слабее себя.
В час ночи Клара Диамантштайн привела Руфь.
Соломон выскочил из-за стола и молча дал Кларе пощечину, да так, что ее очки отлетели к стене и разбились, а из носа потекла кровь. Увидев, что он сделал, Мони ударил ее еще раз, а потом еще несколько раз, чтобы все знали, насколько он разъярен. Ивка подскочила к нему со спины и схватила за руки, он прорычал, чтобы она его отпустила и что он убьет эту деваху, которая хочет превратить его ребенка в шлюху.
– Кто тебе платит за это, кто тебя на это подговорил, отвечай, говноедка еврейская? – он старался сказать ей самое гадкое, что мог придумать, но получалось у него плохо. Наверное потому, что на самом деле он был совершенно спокоен и только делал вид, что разъярен. Ему было гораздо легче, когда он превращался в Эмануэля Кеглевича. Тогда свирепость переполняла его без всякой причины и заставляла трепетать даже страшных братьев Богдановичей.
Тут он еще несколько раз выкрикнул что-то насчет евреев, потому что почувствовал – он всегда так чувствовал, – что именно этим он больше всего оскорбляет и пугает Ивку.
Клара Диамантштайн спокойно стояла и смотрела на него. Ее руки висели вдоль тела, как две мертвые речные щуки, только слегка покачивались в такт с ее дыханием. Ее нос совершенно искривился, он почти соприкасался с левой щекой, а из ноздрей на приоткрытые губы стекали две струйки крови. С этим своим пустым и косящим взглядом, характерным для людей с плохим зрением, когда они снимают очки, Клара сделалась похожей на деревянную африканскую маску. И больше не была человеческим существом.
Соломон Танненбаум удивился. Очень удивился. Он мог бы сейчас взять нож и, глядя этой маске прямо в глаза, перерезать Кларе горло. Или заставить ее встать на колени и потом молотком для отбивания мяса ударить по затылку так сильно, чтобы у нее выскочили глазные яблоки. Он был удивлен тем, что ничего, совершенно ничего не чувствовал по отношению к Кларе Диамантштайн. Оказалось, что остаточно сломать ей нос, и Клара превратилась в маску.
Это было необычным, но нисколько не испугавшим его фактом о человеческой природе, и Мони принял его и головой, и сердцем.
Руфь все это время кривлялась на диване. Смеялась, закатывала глаза, произносила реплики из Нушича[98]и корчила рожи. Ее раздражало, что никто не обращает на нее внимания. Папа Мони задал основательную трепку Кларочке, но Кларочка заслужила. Эта глупая коза всем в театре улыбалась, хотела всегда быть у всех под рукой и каждому угодить. Ну вот, так ей и надо, наконец-то получила, а теперь пусть он оставит ее в покое, например пусть вышвырнет из дома, и обратит внимание на своего ребенка.
– Я напилась как свинья! – сказала она заплетающимся языком, подражая актеру Исидору Бинички.
– Я целый литр коньяка выпила!
Это задело отцовские чувства бедного Мони настолько, что он размахнулся ногой и ударил Клару под ребра. Девушка тихонько охнула и упала со словами:
– Она ничего не пила.
– Глупая корова, – отозвалась Руфь, – теперь ты не получишь денег!
В ту ночь Клара Диамантштайн потеряла работу. Соломон вот так, избитую, вышвырнул ее за дверь – Ивка пыталась его остановить, но ничего не вышло. Кто знает, как несчастная дотащилась до дома и что сказала, увидев ее, мама, горбатая фрау Эльза, которая мыла лестницы в «Маккаби». Из-за этой фрау Эльзы, о которой Соломон никогда и не слышал, он приобрел самую плохую из всех возможных репутацию, потому как она, разумеется, пожаловалась в Еврейскую общину на то, что произошло с Кларой, и некоторые из врачей, а также библиотекарь Конфорти, который два месяца назад переселился в Загреб из Дервенты, потребовали изгнания Соломона Танненбаума из членов Еврейской общины, но Ивка их всех успокоила пожертвованиями, которые, естественно, передала им тайком, потому что Мони сошел бы с ума от ужаса, узнай он о переданных деньгах, ведь теперь его фамилия была где-то записана.
Вообще-то ему понравилось, что он может от кого-то получить подтверждение, что он больше не еврей. Ему казалось, что тогда бы он стал кем-то другим.
Руфь в ту же ночь рассказала маме Ивке и папе Мони, почему она так поздно пришла домой. Это был еще один заигранный спектакль, каких было много в карьере Руфи, но они иногда были важнее, чем другие, настоящие. Она наслаждалась игрой и не предчувствовала ничего плохого. Но кое в чем ее рассказ отличался от того, что произошло в действительности. Поэтому слова Руфи нужно рассматривать в контексте того, что сказали о том вечере другие.
Как раз когда закончилась репетиция «Госпожи министерши», в фойе начинались проводы на пенсию баритона Фердинанда Паши Лубанского, который еще тридцать с лишним лет назад играл Зринского в опере Ивана Зайца, а затем и от переедания, и от злоупотребления алкоголем, и из-за возраста начал шаг за шагом спускаться вниз по ступенькам, пока не завершил свою карьеру статистом, который в уже упомянутой опере перед началом битвы вручает Зринскому копье. Но чтобы наш прославленный Паша Лубански не приобрел комплекс неполноценности и почувствовал, что играет роль, для него были добавлены слова «О мой герой, иди на бой, спасай народ свой!». Паша Лубански, хотя его голос как всегда подрагивал от недавно выпитого литра герцеговинской ракии, исполнял их столь драматично, что публика в этом месте каждый раз начинала посмеиваться. Но потом все делали вид, что никакого смеха не было, благодаря чему Паша Лубански из года в год продолжал карьеру только с «О мой герой, иди на бой, спасай народ свой», а критики, кто всерьез, а кто с горькой иронией, причисляли эту его интерпретацию к шедеврам загребского оперного исполнения.