Похожая на человека и удивительная - Наталия Терентьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, в доме холодно. Дом держит ночной холод, не выпуская его. Зачем? Может, ему так лучше, в холоде ведь все лучше хранится, дольше живет. Это мы, неразумные, рвемся к теплу и солнцу, сжигая свою и без того хлипкую сущность, ускоряя все обменные процессы в организме.
Я с сомнением подошла к печке-камину. Ведь здесь есть какая-то хитрость. Что-то надо отвернуть, что-то закрыть или, наоборот, открыть… Нет, наверно, не получится. «Получится», – сказал мне Климов. Голоса? Да нет, это он на самом деле сказал в прошлый раз, когда я пыталась топить эту печь. И под его руководством получилось, правда, было много дыма вначале. Еще есть, конечно, газовый котел, затопить – и сразу станут теплыми батареи по всему дому… А зачем мне тепло во всем доме? Я погреюсь у печки и уеду. Чаю только выпью и, пожалуй, разок взгляну на озеро со второго этажа.Глава 41
Что-то где-то упало внизу. Упало и покатилось. С тонким, мелодичным звуком. Так падают хрустальные рюмочки – с последним прощальным звоном. Нежно и тонко звякнула – и больше ее нет, той маленькой бесполезной рюмочки, из которой два раза в жизни пили рябиновую настойку. Или капали второпях остро пахнущую спасительную валерьянку, в самый последний момент заставляющую бешено стучащее, выскакивающее из груди сердце биться чуть помедленнее…
Спускаться вниз страшно. С чего вдруг рюмочке выпасть из большого запертого буфета, покатиться по полу, звеня и прощаясь со своей долгой, но глупой жизнью? Кто-то должен был открыть шкаф. Но я заперла входную дверь. Значит, кто-то проник в окно. Ведь на окнах нет решеток, да и во двор может легко войти любой, так же, как когда-то вошла я. Вошла и осталась. Кто-то поднимается по лестнице, тяжело и неотступно. Господи, куда же мне спрятаться… А если это Климов? Если он думает, что в дом проникли воры? Проникли и спят у него на кровати. Или он вовсе не один, а как раз на эту же кровать собирается пристроить сейчас какую-нибудь симпатичную особу, из космического медперсонала, скажем, или даже начинающую космонавтку… Я нащупала под кроватью тяжелое деревянное сабо, в которых хожу по дому – для уверенности и тепла, в них никогда не бывает холодно и ног не замочишь. Кто бы ты ни был – вор ли, Климов ли с космической медсестрой или без, я тапочек этот дубовый брошу, потому что от страха дрожать больше нет сил!..
Я проснулась от холода. Печка давно потухла или просто не разгорелась как следует, а я как-то, незаметно уснула в большом кресле перед ней. На второй этаж я так и не дошла. Как-то мне неловко было забираться в чужую спальню. Не думаю, что кто-то там спал у Климова после меня. Почему-то думаю, что никто не спал. Почему-то я в этом просто уверена. Но все равно…
Так что же это звенело во сне? И с чего я придумала какие-то деревянные сабо, которых у меня отродясь не было… Нет, были! Как же! Я вдруг четко вспомнила светло-рыжие сабо, с оранжевыми и желтыми цветочками по бокам, старательно нарисованными чьей-то не очень умелой рукой. Мне их подарили на день рождения, на седьмой или на восьмой. А я плакала, потому что на день рождения не дарят сабо. Потому что я хотела куклу.
У меня была кукла, или даже две, но я хотела новую, красивую, с волосами, которые можно было бы расчесывать, с закрывающимися глазами. Я видела такую у одной девочки. Или не куклу, а хотя бы какую-нибудь игрушку, пусть медведя или слоника. А мне подарили сабо. И мама с отчимом загадочно шептались, прежде чем достать сабо из зеленого шуршащего мешка. Я даже думала, что там кто-то живой – шевелится и шуршит. Хомяк, ежик или – неужели! – маленький пушистый котенок…
А лежали они – кломпены, тяжелые деревянные голландские башмаки, которые отчим по случаю купил на ярмарке народного творчества. Башмаки оказались страшно неудобными, но мама месяца два заставляла меня их носить, для исправления плоскостопия и, вероятно, характера, дурного, – не ма-ми-ного! Потом я спрятала один башмак за штору и уложила сверху старые газеты и журналы, которые, увязав веревочкой, хранил там отчим.
Мама искала-искала башмак, да так не нашла. И забыла о нем, а когда весной, снимая шторы для стирки, все-таки обнаружила его там, он мне уже не налез, стал короток. И мама подарила эти разнесчастные башмаки, совершенно новые, соседской девочке, жившей с маленьким братом и матерью, собирающей по углам и свалкам все нужное и ненужное, что можно было там найти. Мать их рано спилась и умерла, брат куда-то пропал. Девочка же росла-росла и выросла, стала совершенно нормальным человеком, выучилась, работает где-то.
А я всю жизнь, видя ее, с жестоким любопытством вглядываюсь – как, неужели вот так бывает, и яблоко далеко укатывается от своей яблони, далеко-далеко, совсем в другую сторону? Как будто не было в ее жизни стыдного детства, с постоянными приходами участкового, уговаривавшего ее мать выбросить все барахло из маленькой комнаты, откуда ползли червяки по соседним квартирам, как будто не собирала она во дворе окурки для мамки, плачущей на кухне о своей глупой жизни и беспроглядной нищете, как будто не ходила во всех наших обносках, доставшихся им милостью соседей. Мы, дети, еще и крикнуть могли: «Ирка, ты что это мою кофту задом наперёд надела? У нее завязки спереди, а не сзади! Ну-ка, давай переодень!» Счастливые сытые дети, не ведавшие, что такое есть объедки, нарытые и на помойке в том числе, и выбирать из кучи обносков те, что поприличнее, не очень рваные, не с такими уж мерзкими пятнами…
Как странно себя чувствуешь в чужом доме. В чужом… Да нет. Мне этот дом не чужой. Мне кажется, что я была здесь не три дня, а гораздо больше. Здесь осталась часть моей души. Ведь можно быть где-то месяц, год, а то и больше – и ничего не останется. Ты никогда не захочешь вернуться туда, пройти вновь по той улице, сесть за тот стол, за которым сидела каждое утро, или лечь на ту кровать, которую какое-то время считала своей. А иногда и пробыла вроде совсем мало где-то, а тебя тянет и тянет туда вновь.
Вот, меня притянуло, и я расположилась. Печку затопила неумело, кое-как разобралась, откуда течет вода, – а она течет прямо в доме, я это точно помню, только надо было открыть все перекрытые краны. Хозяин все тщательно проверил, закрыл, подготовил перед отъездом. И записочек мне нигде не оставил. Что странно. Мог бы написать: «Дорогая и милая моя Ликуся, мечта бывшего космонавта! Если захочешь помыться или водички набрать, вот этот синий крантик открутишь первым, потом проверишь давление, потом открутишь красный, чуть погодя отвернешь большой рычаг и тоже проверишь давление…» Или хотя бы пронумеровал, что за чем открывать. Конечно, рядом с домом есть колодец, и в нем хорошая, вполне чистая вода, я ее уже пила. Но я не готова таскать воду ведрами и мыться по частям. Я привыкла принимать контрастный душ. Это здоровые сосуды, настроение, иммунитет, в конце концов. Я ведь собираюсь жить в провинции, не отказываясь от всех своих привычек. Разве нет?
Я освоила кресло у печи-камина, в нем вполне можно читать, писать, мечтать и даже спать. Приготовила себе ужин и завтрак из того, что Климов оставил мышам. А он почти ничего не оставил. Чтобы сильно не похудеть (я очень боюсь высохнуть к сорока пяти годам, как положено высыхать безнадежным старым девам), я сходила в ту самую единственную известную мне булочную, купила довольно сносную булочку на завтрак и заодно на обед и ужин, питаться бутербродами мне, понятно, не привыкать. И странно, совсем не засобиралась обратно.
Во-первых, я еще не была в редакции местной газеты – просто обязательно туда сходить, поприветствовать товарищей по перу, полюбопытствовать, чем живут, как живут. Во-вторых, я хочу позволить себе остановиться. Пусть на два дня. Или на три.
Ничего без меня не изменится.
Будет чуть скучнее и желчнее Лапик – мне говорят, что со мной на передачах он нервничает и приобретает от этого какой-то новый шарм, даже добреет. Какой уж там шарм у Генки!.. Но его любят радиослушательницы, за обещающий и зовущий бархаток в голосе, за его неожиданные паузы, за юмор на грани фола, но лишь на грани.
И я не возьму у кого-то лишнее интервью, и не напишу бессмысленной блестящей статьи, которую прочитывают взахлеб и тут же забывают. Дам проявить себя другому журналисту. Тоже неплохо.
А я остановлюсь. Подумаю. Или просто прислушаюсь к себе. Или просто побуду одна. А то я не одна всегда, каждый день? Нет, я не одна. Я на публике. Я – публичный человек, по роду своей деятельности. Даже если я одеваюсь так, как будто одна скачу на лошади в прерии и позади меня, как и впереди, – километры пустынных американских степей, непригодных для жизни, все равно это я лишь так одеваюсь. Наверно, подсознательно подчеркивая – я свободна от всех вас.
А я не свободна.
Не может быть свободен человек, имеющий машиноместо в подземном гараже хорошего московского дома, за которое надо ежемесячно платить, равно как и следить за машиной, платить за нее налоги. Не может быть свободен человек, который изо дня в день, годами пишет не совсем то, что думает. Вроде то, но рядом.