Дон-Аминадо - (А. П. Шполянский) Дон-Аминадо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, был я тогда совсем сырой и, правду сказать, еще по складам читал, а больше все на смекалку и природный свой нюх надеялся.
Ну, вот и попался, как карась в сметану, и поделом.
А Влас Михайлыч, царствие ему небесное, уже и в то время, это я еще в чайной Соловьева нутром почувствовал, показался мне человеком огромного будущего и в российском смысле, и в моем личном, и, как видите, предчувствие меня не обмануло, и его жизнь, и моя жизнь крепко были между собой связаны.
Это уж потом, много лет спустя, после случая с Гоголем, когда он гремел на Юге и молодая слава его доходила до Москвы, поехал я к нему в Одессу, сманивать от Навроцкого.
И сманул. И встретились мы, как старые друзья, и в большой компании, пред отъездом из Одессы, за отличным завтраком в Лондонской гостинице, Дорошевич, по моей просьбе, рассказал — а рассказывать он был мастер — историю нашего знакомства, и посмеялись мы вдоволь и от всего сердца, а договор дружбы подписали на веки вечные…
Сытин остановился и добавил с грустью:
— И не наша вина, что недолгим оказался век и что и Россия не та, и «Русского слова» нет, и нет Дорошевича.
* * *
«Не поймет и не оценит гордый взор иноплеменный…»
Ни взор, ни слух в особенности.
А музыки московских сочетаний на западный бемоль не переложишь.
«Не уложить в размеры партитур пленительный и варварский сумбур».
Санкт-Петербург пошел от Невского проспекта, от циркуля, от шахматной доски.
Москва возникла на холмах: не строилась по плану, а лепилась.
Питер — в длину, а она — в ширину.
Росла, упрямилась, квадратов знать не знала, ведать не ведала.
Посад к посаду, то вкривь, то вкось, и все вразвалку, медленно, степенно.
От заставы до другой, причудою, зигзагом, кривизной, из переулка в переулок, с заходом в тупички, которых ни в сказке сказать, ни пером описать.
Но все начистоту, на совесть, без всякой примеси, без смеси французского с нижегородским, а так, как Бог на душу положил.
Только вслушайся — навек запомнишь!
— Покровка. Сретенка. Пречистенка. Божедомка. Петровка. Дмитровка. Кисловка. Якиманка.
— Молчановка. Маросейка. Сухаревка. Лубянка.
— Хамовники. Сыромятники. И Собачья Площадка.
И еще не все: Швивая горка. Балчуг. Полянка. И Чистые Пруды. И Воронцово поле.
— Арбат. Миуссы. Бутырская застава.
— Дорогомилово… Одно слово чего стоит!
— Охотный Ряд. Тверская. Бронная. Моховая.
— Кузнецкий Мост. Неглинный проезд.
— Большой Козихинский. Малый Козихинский. Никитские Ворота. Патриаршие пруды. Кудринская, Страстная, Красная площадь.
Не география, а симфония!
А на московских вывесках так и сказано, так на вечные времена и начертано:
— Меховая торговля Рогаткина-Ежикова. Булочная Филиппова. Кондитерская Абрикосова. Чайная-развесочная Кузнецова и Губкина. Хлебное заведение Титова и Чуева. Молочная Чичкина. Трактир Палкина. Трактир Соловьева. Астраханская икра братьев Елисеевых.
— Грибы и сельди Рыжикова и Белова. Огурчики нежинские фабрики Коркунова. Виноторговля Молоткова. Ресторан Тестова. «Прага» Тарарыкина.
— Красный товар купцов Бахрушиных. Прохоровская мануфактура. Купца первой гильдии Саввы Морозова главный склад.
И уже не для грешной плоти, а именно для души:
— Книжная торговля Карбасникова. Печатное дело Кушнерева. Книготорговля братьев Силаевых.
А там, за городом, за городскими заставами, будками, палисадами, минуя Петровский парк, — Яр, Стрельна, Самарканд.
Живая рыба в садках, в аквариумах, цыганский табор прямо из «Живого трупа».
У подъездов ковровые сани, розвальни, бубенцы, от рысаков под попонами пар идет, вокруг костров всякий служилый народ греется, на снегу с ноги на ногу переминается.
Небо высокое, звездное; за зеркальными стеклами, разодетыми инеем, морозным узором, звенит музыка, поет Варя Панина. Настя Полякова, Надя Плевицкая.
Разъезд будет на рассвете. Зарозовеют в тумане многоцветные купола Василия Блаженного; помолодеет на короткий миг покрытый мохом Никола на Курьих ножках; заиграет солнце на вышках кремлевских башен.
И зелено-бронзовые кони барона Клодта над фронтоном большого театра обретут свой четкий, утренний рельеф.
А на другом конце города. — велика, широка Москва, все вместит, все объемлет, — за другими оградами, рогатками и заставами, от хмельного тяжелого, бредового сна проснется на жестких нарах по-иному жуткий, темный и преступный мир, тот самый Хитров рынок, который никем не воспет, хотя и весьма прославлен.
И, вот, поди, разберись!.. Москву, как Россию, не расскажешь, не объяснишь.
А только одно наверняка знаешь и внутренним чутьем чувствуешь:
— Петербург — Гоголю, Петербург — Достоевскому.
Болотные туманы, страшные сны, вещее пророчество: Быть Петербургу пусту.
А грешной, сдобной, утробной Москве, с часовнями ее и с трактирами, с ямами и теремами, с нелепием и великолепием, темной и неуемной, с Яузой, и Москвой-рекой, и с Замоскворечьем купно — все отпустится, все простится.
За простоту, за широту, за размах великий, за улыбку ясную и человеческую.
За московскую речь, за говор, за выговор.
За белую стаю московских голубей над червленым золотом царских теремов, часовенок, башенок, куполов.
А пуще всего за здравый смысл, а также за добродушие. В Петербурге — съежишься, в Москве — размякнешь. И открыл ее не Гоголь, не Достоевский, а стремительный, осиянный, озаренный Пушкин.
«Мое!» — сказал Евгений грозно.
И шайка вся сокрылась вдруг…
Шарахнулись в сторону, попятились назад и мертвые души, и бесы.
* * *
Прошумело столетие. И снова, в сотый раз, была зима и выпал снег.
Пред полотном Кустодиева замерла восхищенная толпа.
Во все глаза глядела на «Широкую Масленицу».
Мела метелица, и в снежном вихре взлетали к небу зеленые, красные, желтые, синие, одноцветные, разноцветные, сумасшедшей пестроты шары, надувные морские жители, бенгальские огни, рассыпавшиеся звездным дождем ракеты и фейерверки; заливаясь смехом, с веселой удалью качались на качелях ядреные, белотелые, краснощекие, крупитчатые, рассыпчатые молодицы и молодухи, в развевавшихся на ветру сарафанах, платках, шалях.
Захватывая дух, стремглав летели с русских гор игрушечные санки, расписанные суриком, травленные сусальным серебром, а в них в обнимку, друг к дружке прижавшись, уносились вниз счастливые на миг, навек пары; теснилась, толпилась, притоптывала, плясала, вовсю гуляла масленичная толпа, в гуд гудели машины в трактирах, заливалась гармонь, надрывалась шарманка:
Крутится, вертится шар голубой.
Крутится, вертится над головой.
Крутится, вертится, хочет упасть.
Кавалер барышню хочет украсть.
И над всем этим кружением, верчением и мельканием, над качелями и каруселями, ларями, шатрами, прилавками и палатками, над толпой, над Москвой, над веселой гульбой, над снежной метелицей, в разрыве, в просвете синего неба церковной синевы, — в меховой высокой шапке, в бобровой шубе, огромный, стройный, ладный, живой, во весь