Детский мир (сборник) - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все они так и застыли.
Причем, в правой руке у Франца мгновенно зачернел пистолет, и такая же опасная, полная смерти игрушка, будто жаба, выглянула из жилистого кулака Крокодила.
А бутылку он уже — в мгновение ока — совершенно беззвучно поставил на столик.
Пауза была страшная.
Франц прищурился.
— Так–так–так… — недобро сказал он. — А мы здесь, оказывается, не одни… Интересно… Крокодил! Ну–ка — выскакиваем по команде!..
Он еще больше прищурился, по–видимому, на что–то решившись, пистолет его, как на пружине, упруго метнулся вверх, вздулись жилы на тонкой, давно не мытой, цыплячьей шее. Ивонна и сама не могла бы сказать, как это у нее получилось, но она вдруг, опередив их обоих, в какие–то доли секунды очутилась у двери и, загородив ее так, чтобы они отсюда не вышли, выставив перед собой обе ладони, яростно, будто кошка, зажатая в угол, наморщившись, прошипела:
— Не надо…
Тогда Франц ни с того ни с сего, как в борделе, гаденько ухмыльнулся.
— Я все понял, — подмигивая, сказал он. — Это — твой хмырь, с которым ты последнее время трахаешься… Из школы — который… Точно?.. Ну, эта рожа, по–моему, уже давно заслуживает…
Было видно, что несмотря на ухмылку он говорит серьезно: глаза у него были холодные, а светлые безжалостные зрачки ненормально расширились.
Он как будто превратился в убийцу.
— Уйди с дороги!..
Ивонна не понимала, что с ней случилось, ну, казалось бы — дадут Дуремару в морду, подумаешь, не привыкать Дуремару, но она, точно гипсовая фигура, окаменела в проеме и, не шелохнувшись даже под цепкими пальцами Франца, попытавшегося ее отодвинуть, глядя прямо в его побуревшее желчью, худое, задергавшееся, как в припадке, лицо, отчеканила, впрочем, не повышая голоса, что если они сейчас выйдут из кухни, то она немедленно сообщит о них обоих в Охранку, у нее — ребенок, работа, она их сюда не приглашала, разумеется, ни на какую ночевку здесь пусть они не рассчитывают, пусть едят и выкатываются куда подальше, ну а если не захотят, то она, в общем–то знает, что ей следует делать.
— Я дам вам денег, — заключила она неожиданно для самой себя.
И достав из халата комок разноцветных купюр, чуть ли не насильно втиснула их в жесткую руку Франца.
Ей было ужасно жаль этих денег, столько она из–за этих денег сегодня намучилась, но какое–то внутреннее ощущение, словно голос души, говорило ей, что она поступает правильно. Надо эти деньги отдать. И действительно, Франц, будто выключенный, немедленно успокоился — как бухгалтер, пересчитал цветные захватанные бумажки, удивленно задрал некрасивые брови, испятнанные лишаями, и сказал, аккуратно укладывая купюры в карман штормовки:
— Двести двадцать… Теперь, Крокодил, живем! — И добавил уже совершенно миролюбиво. — Водочку мы у тебя все же допьем, сестрица, не обижайся…
Так что все это, в конце концов, как–то уладилось, но, уже выпроваживая Дуремара, который, не без оснований опасаясь громко ступать, будто цапля, выдергивал выше пояса длинные ноги — тем не менее, прижимаясь и зудя ей в самое ухо: Ну, Ивонночка, Ну — мне на работу… — отдирая от себя его жадные, склеивающиеся ладони, утешая его и обещая увидеться в ближайшее время, закрывая за ним войлочную шуршащую дверь, она неожиданно вздрогнула, точно кольнуло сердце, и, буквально ослепнув от пронзительного чувства вины, еле слышно, одними губами выдохнула:
— Бедная Кора!..
5. Ф Р А Н Ц Д Е М Э Й. В Н Е З А К О Н А.
Убивать мне никогда раньше не приходилось, стрелять, в общем, стрелял, пожалуй, даже много стрелял, особенно в прошлом месяце, когда мы совершили нападение на склад оружия в районе Старого Порта, охрана там оказалась несколько многочисленней, чем доносила наша разведка: вероятно, случайность, от случайности у нас никто не застрахован, настрелялся я тогда, пожалуй, на год вперед, но одно дело, когда это происходит ночью, на расстоянии: бухаешь из тяжеленного «лазаря» по расплывающимся мутным теням и, за редким исключением, не знаешь, попал ты в кого–нибудь или нет, на таком расстоянии все равно не видно, разве что попадет в тебя самого, но уж это, как говорится, бог миловал, и совсем другое, если акция происходит утром, как например сейчас, и осуществлять ее приходится лицом к лицу, причем, по возможности, без лишнего шума, то есть, своими руками — вот, что меня более всего напрягало, я не то, чтобы нервничал: месяцы, проведенные в группе, приучили ко многому, но я, тем не менее, ощущал какое–то внутреннее напряжение — скованность, озноб, невидимый глазом — внешне это, по–моему, выражалось в неловкости некоторых движений: я, например, никак не мог вытащить сигарету из туго набитой пачки, словно кончики пальцев утратили свою чувствительность, а когда, наконец, все же вытащил и чиркнул спичкой о коробок, то почему–то выронил на пол и спичку, и сигарету.
То есть, пришлось поднимать эти мелочи и начинать все сначала.
Руки у меня сильно промахивались.
Даже Крокодил, по–видимому, обратил на это внимание, потому что неожиданно поднял правую бровь и заметил с несвойственной ему тяжеловесной серьезностью:
— Успокойся. Переживаешь, как институтка…
А за этой тяжеловесной серьезностью, как мне показалось, прозвучало определенное превосходство.
Так учитель, наверное, мог бы наставлять своего воспитанника.
Он сказал:
— Убивать тяжело по первому разу, это естественно. А потом привыкаешь и относишься к самому процессу уже как к работе. Главное тут, чтобы — руки делали. Если руки делают, то остальное — уже неважно…
Судя по всему, он хотел меня подбодрить, все–таки боевой офицер, сколько новобранцев прошло перед ним за последние годы, и ведь каждого, наверное, требовалось обтесать, научить обращению, вылепить из него настоящего профессионала. То же, знаете ли, непросто… В общем, вовремя он мне это сказал: мандраж — не мандраж, но что–то в таком роде у меня действительно начиналось, во всяком случае, под ложечкой сосало довольно чувствительно, и — что самое неприятное — отдавалось по горлу, вызывая противную тошноту, меня, как будто во время качки, явственно, хотя и слабо мутило, я уже прикидывал, что, пока есть время, надо бы сбегать под какимнибудь предлогом в уборную: сунуть два пальца в рот, чтобы снизошло облегчение, но это, конечно, был бы ужасный позор, катастрофа, крах всей моей репутации, поэтому ни в какой туалет я, разумеется, не побежал, а лишь отхлебнул безалкогольного мандаринового коктейля, который мы заказали, и, втянув в себя воздух кафе, по температуре мало чем отличающийся от наружного, хрипловато, как и положено опытному герильеро, сказал Крокодилу:
— Не отвлекайся!..
Не знаю, что такое случилось со мной в эту минуту, но я вдруг совершенно отчетливо понял, что Крокодил — уже не жилец в нашем мире. Что ему совсем немного осталось. Может быть, всего пара месяцев, а может быть, и гораздо меньше. Трудно было сказать, почему именно я так решил — то ли потому, что он и в самом деле сегодня был похож на больного: весь какой–то нахохлившийся, отпивающий свой коктейль мелкими хлюпающими глоточками, то ли потому, что у меня из–за предстоящей работы было в данный момент несколько нервозное состояние и поэтому мне, как наркоману, мерещилась всякая чертовщина, а может быть, еще и потому, что после ареста Сэнсэя, который ударил, как гром среди ясного неба, я все время испытывал чувство какой–то изматывающей безнадежности — когда кажется, что вся жизнь твоя не имеет никакого значения, когда цель, ради которой ты только и существовал, бесповоротно утрачена, а все окружающее тебя засасывается жуткой трясиной.
Это надо же, чтобы так бессмысленно провалился.
И кто?
Сэнсэй!
Во всяком случае, насчет Крокодила я теперь был абсолютно уверен. Мне даже чудился запах смерти, который он источает: приторный такой, травянистый, удушливый запах, слабым привкусом, как лекарство, оседающий на языке и напоминающий резкий запах болиголова. Вероятно, поэтому меня и стало мутить. Разумеется — бред, свихнутое воображение, и тем не менее, мне этот запах все время чудился.
Я даже слегка отодвинулся вместе со стулом, якобы для того, чтобы лучше был виден дом, за которым мы сейчас наблюдали. Дом был старый, пятиэтажный, с нависающей над каждым окном безобразной аляповатой лепкой, грязь и сырость, наверное, въелись в него еще в прошлом столетии, ремонтировали его много раз, и поэтому невозможно было сказать, что конкретно эта лепка обозначает, кажется — крылатых младенцев, которые трубили в раковины, так мне во всяком случае представлялось, — я в этом доме родился, я в нем, к несчастью, вырос и я из него ушел, чтобы потом, через несколько лет, вернуться обратно, но я так и не удосужился посмотреть на него, как следует, почему–то мне всегда было некогда, из всего своего детства я помню лишь драки и дикие выходки, заканчивающиеся скандалами. И мне некогда было рассматривать его даже сейчас, потому что Крокодил, по–моему, догадался, зачем я от него отодвинулся, и тоскливо, как раненая собака, заглянув мне в глаза, произнес тихим голосом, в котором непостижимым образом звучала ирония: