Прикладная метафизика - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грезы и есть грезы, но как тут устоишь, если они то и дело встречаются как миражи в ловушках реального. Вот и попадается волк по простоте своей, своего незамысловатого волчьего бытия, попадается петух, подлинность которого теперь становится сомнительной, но попадается и Колобок, и он, несмотря на всю свою хитрость, гибнет в иллюзионе смертельного эксгибиционизма.
Колобка подводит видимая готовность выслушать его песенку с любовью и вниманием, со всеми повторами и нескончаемым припевом. На простое подтверждение истины пирожка Колобок бы, конечно, не откликнулся, но, кажется, впервые волшебная флейта зачаровала не только самого поющего и не того, кто издали, а того, кто рядом. И призывают его не для того, чтобы съесть, а для того, чтобы насладиться исключительной съедобностью, не съедая. Вот предложение, от которого невозможно отказаться, но одновременно и ловушка, из которой не выбраться, ибо так в мире, населенном субъектами, не бывает.
Следует, однако, заметить, что участь субъекта определяется не тем, что его в конце концов все-таки съели (никого не минует чаша сия), а длиной траектории, количеством преодоленных препятствий и обойденных ловушек. В этом смысле у Колобка завидная участь, у него есть собственная история и судьба, то, что даже и не снилось всяким там пирожкам.
ФОТОАРГУМЕНТ В ФИЛОСОФИИ
1Тот факт, что фотография является видом искусства, и притом изобразительного искусства, предопределяет ее рассмотрение и способ письма о ней. Как правило, фотография попадает в ближайшую оппозицию с живописью и с рисунком — и сразу же возникает наезженная колея сравнений, пролегающая через сферу эстетической образованности. В последнее время к классическому ряду сравнений прибавилось кино, но и здесь ход рассуждений сводится к «обретению новых возможностей» и к тому, что кино «не отменяет» фотоискусство: за фотографией великодушно (и порой даже с некоторым изяществом) признают право на самостоятельное существование.
Другой характерный тип дискурса — область внутренних сравнений и оценок, здесь рассматриваются различия между стилями, школами, индивидуальностями — фотография становится привычным предметом искусствоведения. В настоящее время оба дискурса обогатились множеством нюансов, среди них есть и безупречные суждения вкуса. Однако накатанная колея легко уводит в сторону от сути, от остающихся непроясненными и даже незаданными вопросов. Например: что изменилось в мире с появлением фотоаппарата? Каков вклад фотографии в структуру восприятия — в видение и узнавание мира? Остаются, наконец, и такие темы, как «фотография и время» или «фотография и память», — их вдумчивое рассмотрение могло бы иметь не меньшее значение, чем философия техники и даже философия науки. В мире, где возможно выражение «давайте сфотографируемся на память» (тем более, где такое выражение привычно), речь идет уже о какой-то другой памяти, не о той, о которой писали Аристотель и Августин. Для поиска возможных фотоаргументов в рассмотрении основных метафизических проблем следует переместиться из сферы искусства в другую область — туда, где фотографии Александра Родченко и Бориса Смелова образуют единый континуум вместе с любительской фоткой «на память» и фотокарточкой, вклеенной в паспорт. В этот же континуум войдут и газетные фоторепортажи, и рекламные фотоплакаты. Главная тайна фотографии скрывается именно там, где располагается обычная фотокарточка — в семейном фотоальбоме, например, или в сельском доме, где карточки висят под стеклом, засиженном мухами.
2В одной из лучших книг Бергсона, «Творческая эволюция», фотометафора занимает подобающее ей место. Анри Бергсон одним из первых реализует само собой напрашивающуюся идею: внести добавления и коррективы в оптикоцентрический образ мышления, всегда определявший европейскую метафизику. Начиная с Платона, философия оперирует бликами света: явление, рефлексия, отражение, эйдос (вид), видимость… Изобретения Шарля-Луи Дагерра и братьев Люмьер, основанные на оптических эффектах, рано или поздно должны были обогатить не только способы восприятия мира, но и арсенал мышления. Бергсон прибегает к помощи этих изобретений, когда пытается объяснить, почему текучие формы жизни предстают в научной картине мира как неподвижные картинки:
«Предположим, что желают воспроизвести на экране живую сцену, например прохождение полка. Для этого существует легкий и действенный способ. Он заключается в том, что с проходящего полка делается ряд мгновенных снимков и снимки эти проецируются на экран таким образом, что они очень быстро сменяют друг друга. Так происходит в кинематографе. Из фотографических снимков, каждый из которых представляет полк в неподвижном положении, строится подвижность проходящего полка. Правда, если бы мы имели дело только со снимками, то, сколько бы на них ни смотрели, мы бы не увидели в них жизни: из неподвижностей, даже бесконечно приставляемых друг к другу, мы никогда не создадим движения. Чтобы образы оживились, необходимо, чтобы где-нибудь было движение, и движение здесь действительно присутствует: оно находится в аппарате… Процесс, в сущности, заключается в том, чтобы извлечь из всех движений, принадлежащих всем фигурам, одно безличное движение — абстрактное и простое, так сказать, движение вообще. Таково искусство кинематографа. И таково также искусство нашего познания. Вместо того чтобы слиться с внутренним становлением вещей, мы помещаемся вне их и воспроизводим их становление искусственно… Восприятие, мышление, язык действуют таким образом. Механизм нашего обычного познания имеет природу кинематографическую[94].
Развернутое сравнение, предлагаемое Бергсоном, позволяет отметить два интересных аспекта. Во-первых, наше восприятие мира изначально построено кинематографически и представляет собой кинематограф до кинематографа. Именно «движение, которое находится в аппарате» дает нам возможность прокручивать все комедии, мелодрамы и триллеры повседневной жизни[95]. С другой стороны, понятия нашей науки (в отличие от образов восприятия) представляют собой «моментальные снимки»; их можно сколько угодно перебирать и классифицировать — движения не возникает, для этого должен быть запущен «аппарат».
Однако внимательное чтение отрывка наталкивает нас на небольшую, но крайне принципиальную неточность: «моментальный снимок», о котором говорит Бергсон, это не фотография, а кинокадр. Путаницы между кадром и фотоснимком не избежал, увы, и Ролан Барт. Но, смешивая пробы разнокачественного времени, мы неизбежно упускаем суть дела — это все равно, что не уметь отличить друг от друга образы восприятия и образы памяти. Фотография безжизненна только в чужеродном для нее времени кино — но и кинокадр, затерявшийся среди фотографий, воистину мертв.
3С момента изобретения дагерротипии прошло уже примерно полтора столетия. С тех пор фотография в техническом смысле очень далеко ушла от первых посеребренных пластинок. Хотя самое главное остается неизменным — собственный масштаб времени, формирующий реальность изображения, — «вымирание» дагерротипов, конечно же, затрудняет реконструкцию произошедшей в сфере восприятия революции. Фотография оказывается новым типом хроносенсорики, который невооруженному человеческому глазу непосредственно не доступен.
Вспомним первые сеансы Дагерра: «клиент» должен был сидеть, не шелохнувшись, многие минуты, чтобы его изображение запечатлелось на пластинке; всякое шевеление смазывало контуры до неразличимости. Современники предполагали, что будущее дагерротипии — это фиксация натюрморта[96], своего рода ксерокопирование неподвижных вещей. Опыты Дагерра воспринимались как своего рода трюк, который займет свое место в цирке наряду с другими аттракционами. Прорицатели ошиблись, не смогли они оценить по достоинству и контуры мира, увиденные только что прорезавшимся фотоглазом.
Обыкновенные механические часы, например, будучи запечатленными на дагерротипе, представляли собой любопытное зрелище: секундная стрелка равномерно размазывалась по циферблату, минутная закрашивала сектор, а часовая — утолщалась. Никто, однако, не заинтересовался портретом времени в профиль. Новые «натюрморты» сразу же обнаружили ряд странностей — вода в стакане утрачивала прозрачность, покрывалась рябыо из-за невидимых нам «подводных течений» (слишком медленных), и вообще, по всему выходило, что мы преувеличиваем четкость очертаний мира. Рассматривание снимков могло бы натолкнуть и на другой вывод: просто мы обитатели такой хроно-сенсорной ниши (масштаба времени), где сущее дано в своей максимальной членораздельности, а наша философия, быть может, всего лишь следствие этой заброшенности, помещенности сюда. Кем бы мы были, окажись в другой нише времени, — легкий холодок ужаса пробегает по коже. Почувствовал ли его сам Дагерр?