Народ на войне - Софья Федорченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Созвал он наилучших своих товарищей, повестку показывает и говорит: «На суд меня вызывают. Решайте, идти мне на тот суд или не идти. Как вы решите, так и сделаю». А товарищи будто ему старую пословицу в ответ: «Не годится соловью у кота судиться». И спрятали его до поры.
А я с ним земляк, оба мы из Симбирска. Хочется мне, большое желанье есть похвалиться, что знакомцы мы с ним, однако по правде — так нет. Отец же того Володечку много раз видал, еще когда учился он. Походка, говорит, у него быстрая такая и спорая. Идет крепко так. Бывало, говорит, далеко вперед от тебя уйдет, а шагу не прибавит.
Была быль, да забылась, вот и вышла сказка. Разве ж не сказка, что жил человек-учитель и было у него двое сыновей. Учились эти сыновья лучше всяких ученых, медали да листы похвальные. Не нарадуется на сынов учитель. И вот, ночкой одной снится ему такой сон: будто вещая птица Диво спрашивает его с высокого дуба человечьим голосом: «Чего бы ты, отец, для своих сынов хотел?» — «Славы»,— отвечает учитель. «Так быть же по твоему хотенью. Помни и жди: будет слава старшему мученическая, будет слава младшему всемирная да людское счастье». Так и вышло. Старшего сына, брат он нашему-то, за революцию повесили, память о нем высокая живет. Младший вот жив нам на спасенье. И жив, и славен. Как бы сказка? А ведь быль-матушка!
Как ему в родную землю попасть? Не пускают его ни короли, ни вельможи, ни военные разные власти. Чуют власти, что на вред он им, народу же на помощь. Бьется этот человек, как птичка в стекло,— не пробьет никак. А лететь ему вольно хочется на свою далекую родину. Он туда, он сюда — нет проезда! И видит он — русский солдат идет теми чужими землями, и идет в нашу сторону. «Куда ты?» — спрашивает. «Отпускной я, иду проведать родину и родню»,— отвечает солдат. «Ох, прошу тебя, возьми ты меня с собой и невидимо, и незнаемо! Если возьмешь, всей нашей земли жизнь облегчится!» Посмотрел на него солдат со вниманием: стоит перед ним невелик ростом человек и насквозь разумом светится, от добра, от ума лобастый, простой весь. Солдат же народ дошлый, при случае и наколдовать умеет. Дунул-плюнул солдат и подвез нужнейшего нам человека, прямо в Питер к Николаевскому вокзалу. А там уж его дружки встретили. Вот самая наиновая сказка.
Он в дремучем лесу выложил себе шалашик и стал жить. Ходу ему никуда не оставили, а дума в нем и решения разные. Тут же зима лютая, замело пути-дороги, как быть? И что же, братцы, за сказка за такая? Ведь звери ему по той сказке служили! Медведь в шалаш вроде печки лег, тепла от него полно. Волк от врагов сторожил — сторожкий зверь. Лиса будто ему
пищу добывала — она добытчица. А самым ранним утром, под седенький туман, к шалашику лосиха подойдет, встанет и не шелохнется, пока он ее теплого и полезного молока не насосется. Так вот и выжил он — со всеми ласковый, кроме наших врагов.
XXXV. МОСКВА
Эх, Москва моя, златоглавенькая! Кто ты, а? Царевна-королевна? Так нет! В нарядах, а простому человеку открытая. Купчиха ты, что ли? Куда там! Крупитчата, да не чваниста. Ученая ты волшебница или как? Так и тут не выходит: мудра-умна Москва да сердечная. И не царевна ты, королевна, и не купчиха ты, и не волшебница. Ты, Москва, девица-красавица — вот ты кто! Взглянешь на тебя — полюбишь; полюбишь — беречь станешь; отойдешь от тебя — сердце высушишь! Кто с Москвой, тот у Москвы в полюбовниках.
Москва! Жил я в ней с рождения и до этой немецкой войны. Учился в городском училище. Потом сапожничал, пил, охальничал. И только было я с нужными людьми встретился, толк понимать стал, как война. Взяли. Кой-как отвоевался и вот к вам. Но Москву — ох! — помню. Вот кончим здесь разных врагов, все московские в Москву вернутся, под ее сорок сороков. Да всех ее тысячу дураков переучим наново. А потом разукрасим свою Москву как игрушечку, всем Парижам на зависть!
Москва! Имя-то у нее какое — не глухое, звонкое, как благовест. А как ты ее поймешь? Чай, не деревня Малиновка, на восемь дворов да двое коров.
Вот говорят старики: Москва — сердце, Питер — голова. Мы же так думаем: то самое, за что воюешь, и не в городах вовсе, а во всех повсюдах. В том главное, какие в тебе самом сердце да голова. Если правильные, Москву с Питером отвоюешь. А нет в тебе чести настоящей — так тебе ни сердце московское, ни распитерская голова ни в чем не помощь. Москву-то с Питером тоже ведь люди строили, не бог их делал.
Москва не пугливая, закаленная. Она и по улицам, бывало, воевала голыми рабочими руками. Только так дело стояло: у царя арсенал, у Москвы ткацкие станочки. Оттого и удачи не было. Теперь переместилось,— арсенал свой, гуляй, Москва, твое время.
Москва! И слово-то как бы близкая родня, как бы бабушка ласкова дитятей тебя колыскает, поползнем тебя остерегает, подросточку тебе сладкий пряник сует, взрослого тебя настоящей чести учит. На то и Москва.
Москва, скажу тебе, это не всякий городок! Рождена Москва в богатырские времена, всю нашу страну она своими людьми-богатырями осторожила и сохранила. От татар отбила, панов выгнала, французов заморозила и сожгла. И от чумы, есть такой рассказ, Москва Русь спасала. Это все в прежние, далекие годы. Так неужто Москва своему народу теперь помощи не даст? Царь-то хоть и в Питере был, а вот увидишь, что это Москва его сместила. Это потом все узнается.
Я московский, сорок сороков, кобыла без подков, Хитровка, Петровка, пустая бадья. Московский я! Чем держусь, ни прежде не ведал, ни теперь не узнал. Думаю, только Москвой и держусь. Москва крепка, Москва сила, Москва сердцу мила.
Вот мечусь я, а метала не вижу. А что в Москву меня метнет — этого не минуть. Москва клей, на нее что ни лей, все прилепится. Московского человека на Москву первый попутный ветер нанесет, на это вся моя тоска-надежда.
У Москвы закоулочки-переулочки, тупички-старички, церковушки-старушки, на макушке ушки, соборы да воры, жулья — как в ельне муравья! И спиртным шибает, ажно до самых Новодевичьих. А вот удивляюсь я при сем при этом, что не из Москвы воля, а из Питера. Такая наша Москва прокуратница.
А что Москва? Может, людей-то в ней тыщи, а человека с огнем не сыщешь. Москва, она тоже канарейка. Если б ей один головастый человек зерна не подсыпал, не было бы твоей Москвы, с голоду бы померла. Что тело без души, что город без настоящего человека. А ты — Москва!
Москва — голова, Москва — умница, Москва — привередница. Ей что царь, что пристав — все едино, ее не обманешь. Она нас, своих детей, дает и на дело посылает.
В Москве людей что на дубе желудей. И, как дубки, те люди крепкие, негниючие. Ты не смотри, что я тебе по пуп, зато ум во мне не глуп, московский.
До чего ж эти московские себя уважать велят! То ли смелы, то ли умны, то ли удачливы. То ли Москва по-особому своим деткам мать.
Часть восьмая
XXXVI. ВЫДАЛСЯ ТИХИЙ ВЕЧЕРОК
Вот выдался тихий вечерок, можно и про что хорошее послушать. Знаешь у нас окна какие? Не господские, солнце в них не помещается, разве что полсолнца. Но висит хата над рекой высоко, все в нее ловится, как на приманку. Тут тебе солнце, тут тебе речка блещет, тут тебе лес за речкой, тут тебе челночек промахнет Михеичев. И слух в окне кормится — вот тебе и дудочка-свиристелочка, и птицы поют, ветер посвистывает, река плещется, и лягушки тоже свое. Хата была такая ладная, родная хата была.
Мы эту Танюшку в лесу подобрали, да еще и не одну. Ей и теперь-то только восьмой годок, а на все насмотрелась. Выгнало ее сиротское бездомовье в лес, прикорнула она под елочку, а дело к ночи. И вот слышит она детский плач. Тут она свою храбрость и показала! Пришло, говорит, ей в голову бабье мнение, что это русалка на жалость заманивает. И вот же не побоялась девчурка, все же кинулась на голос и подобрала вот этого самого, видишь? Петюнька он, думаем, что годка ему три будет вскоре. Видишь, какой важный. Он у нас вроде наш комиссар: комиссар трубки, а Петюнька пальца из рота не выпускает. Мы при них и от слов кой-каких отвыкать стали. Учители наши, беспортошные.
Я хоть на ногах, он же почти без памяти, на моих руках. От обоих кровью несет, самый волкам аппетит. Батюшки! Волки! Гуськом идут несколько и встали невдалеке. «Ох,— шепчет,— брось ты меня и беги ты, сколько силы в тебе, ради бога святого, я ж все равно не жилец на свете». Не бывать такому! Положил я его на снег, винтовочку на его высокую грудь опер, выпалил, подбил. Отбрызнули волки на сколько-то сажен, на хвосты сели, ждут. Я еще раз пальнул, волки еще на сколько-то саженок, а опять на хвостах сидят, дожидаются. Тут счастье — переполох какой-то в лесу, волки, как туман, истаяли.
Смерти не боюсь, змей же боюсь хуже смерти. Не то что рукой тронуть — от одного взгляду у меня по всему телу крапивница, с детства так. И вот раз командира ощупью мне искать пришлось средь своих и вражьих убитых. Нашел-таки беспамятного от потери крови, а все ж живого и теплого. Стал я его сердце рукой слушать, а у него под рубахой змея! Что же я? Задохся или крапивка по мне? Да забыл я про все это, ужа вытащил здоровенного, да за хвост, да закинул его повыше облака. Командира увел, донес до места, и с тех пор мне что змей, что кот — все едино. Как страх найдешь, не знаешь и не знаешь, как страх потеряешь.