Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, если между прочим… — улыбнулся я, хотя и через силу.
— И между прочим — тоже, — отвечал он в прежнем тоне и добавил после некоторого молчания: — Я тут ходил с утра… и видел.
— Что ты видел?
— Так. Купаться ходил с утра. Ты же знаешь мои привычки. Ну вот: пошел купаться и всех сразу увидел.
— Кого всех?
— Ну всех. Всех, кроме этого, дяди. Ну, лысого этого.
— И что?
— Так, ничего, — он пожал плечами. — Гуляют.
— Как гуляют?
— Ну как — просто гуляют, — проговорил он и остановился; но так как я выжидательно и твердо смотрел на него, он продолжил: — Сначала старика увидел. Я в воде был, а они у скал прошли. Старик шел ничего себе, только слабый, а женщина его под руку придерживала. Там еще камень такой есть у скал, плоский. Они на этот камень сели. Женщина еще платок с собой несла, чтобы постелить. Я потом загорал, сам знаешь мои привычки, а они все сидели; долго. Потом женщина ушла. Как она ушла, старик с камня спустился, вдоль берега стал ходить. Ходит и голыши собирает — мелочь. Набрал полные карманы, я специально внимательно наблюдал, потом опять на камень залез, все камешки выложил перед собой, на платок аккуратненько сложил. И что думаешь, делать стал? Не поверишь: берет по одному камешку из горки и в воду бросает. Бросит и смотрит, как круги расходятся. А сегодня волн почти совсем не было, тихо. Вот он бросит, дождется, пока круги разойдутся, и новый берет. Женщина эта еще раз приходила: поесть ему принесла, и даже термос. Но совсем не сидела — оставила и ушла. А он, поверишь ли, поел и опять за камушки. Горка-то у него не очень большая, но если в таком темпе развлекаться, то до вечера хватит. Только мне до вечера ждать было нечего, я свое отлежал и ушел.
Он помолчал и добавил:
— А женщина эта, между прочим, с той же самой сумкой была. Улавливаешь?
Я «улавливал», но этого поворота темы опять не поддержал.
— И Марту тоже видел? — сказал я.
— Видел, — он вздохнул. — На набережной. С этим, что с палкой. Только он теперь без палки был.
— И что?
— А ничего. Стоят и на море смотрят.
— Просто стоят?
— Ну да, стоят и смотрят. А как же им еще стоять?
— И не разговаривали?
— Сколько я стоял, не говорили.
— А старик… — я запнулся. — Я хочу сказать: далеко это от того места, где ты купался?
— Я же сказал — на набережной. А место мое тебе известно. И известно, что я не меняю… Вот и вычисли. Далеко.
— Понятно, — сказал я, хотя мне и не было ничего понятно.
Еще каких-нибудь полчаса назад мне казалось, что я прочно стою на своем усталом равнодушии и что сдвинуть меня может разве что какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, в возможность которого я уже не верил, полагая, что самое из ряда вон… уже произошло. Но вот маленький толчок все изменил. Я почувствовал, что только теряю время и, может быть, уже упустил что-то из главного. Что это такое «из главного», я бы и себе объяснить не смог. Впрочем, и не пытался объяснять.
Я знал, что мне надо идти, встал и быстро оделся.
— А ты куда? — нерешительно и чуть с просительной ноткой сказал Коробкин вставая.
— К Ирине Аркадьевне, — отвечал я деловито, хотя еще и за мгновение до ответа не знал, что иду к ней.
— А меня… — тихо проговорил Коробкин. — Я тоже бы с тобой…
— Ты? — я внимательно его оглядел, опустил глаза, и сдвинул брови, и выговорил медленно, и как бы раздумывая еще: — Хорошо.
— А я, понимаешь, иду сюда, а сам думаю — могу и не застать. Я, видишь ли, наблюдал, и они меня не видели. И эта женщина, когда уходила, то по сторонам внимательно смотрела, и в мою. Я отвернулся и притворился… — говорил Коробкин торопливо и пятясь к двери.
Но я не дал ему досказать, каким образом он притворился. Он говорил все громче, как бы пытаясь достучаться до меня; а я уже не слушал; заперев дверь, я вспомнил об Алексее Михайловиче и почти грубо, хотя и шепотом, резко сказал: «Тихо!»
Коробкин замер на полуслове, потом медленно повернул голову и посмотрел вдоль веранды с таким выражением на лице, как будто там, близко или в самом конце, могло находиться что-то пугающее. Он трудно сглотнул, дернув головой, и выговорил тихо: «Понимаю». Это его последнее движение чуть не рассмешило меня, но я сдержался, ободряюще тронул его плечо и быстрыми шагами направился вдоль веранды. Проходя мимо окна комнаты Алексея Михайловича, я отвернул лицо и убыстрил шаги.
Ирины Аркадьевны мы дома не застали. Я постучал несколько раз и наклонился к двери, прислушиваясь, хотя и понял уже, что в доме никого нет. Но я осмотрел дверь и заглянул даже за угол дома. Что искал я? Ничего не искал. Но мне казалось, что в доме должно же было (после вчерашнего) что-то измениться. Не знаю, для чего мне так хотелось увидеть эти изменения, но хотелось определенно. И хотя я раньше не очень-то примечал обстановку двора, мне казалось, что если хоть маленькие изменения были бы, я не мог бы их не заметить. Но все оставалось по-прежнему. Коробкин внимательно наблюдал за мной, но за все время, пока мы были во дворе, не сказал ни единого слова. Только когда мы вышли и я притворил калитку, он осторожно спросил:
— Нету?
Я ничего не ответил и не взглянул на него.
Мы шли и молчали. Я — чуть впереди, Коробкин — на полшага сзади. Мне отчего-то стало грустно, шаги мои невольно замедлились, и утренняя моя усталость снова стала ко мне подступать, и в тот самый момент, когда я хотел уже обернуться, Коробкин сам легонько толкнул меня в бок и одновременно, ухватив сзади за рубашку, потянул останавливая. Я резко обернулся: лица наши сблизились, но его было спокойно, и, не выпуская из пальцев край моей рубашки, он выразительно указал глазами в сторону; а так как я все продолжал глядеть на него, то он опять указал глазами в сторону, на этот раз высоко подняв брови.
2
Я проследил за его взглядом и увидел Думчева. Он стоял на противоположной стороне улицы и внимательно разглядывал нас.
Я, не двигаясь с места, тоже стал смотреть на него (я бы сказал — в упор, если бы улица не разделяла нас). Казалось бы, чего проще, повернуться, и пойти своей дорогой, и выдержать, и ни разу не оглянуться. Но это только может показаться, что просто, на самом же деле это, пожалуй, было бы сделать труднее всего. И ничего в нем такого не было, чтобы… и все он говорил, как-то коверкая смысл, и даже когда серьезно, то все равно всегда за выражением его лица стояла неизменная ухмылка. Вот эта-то невидная, но всегда где-то рядом присутствующая ухмылка действовала больше всего. В ней тоже была своя тайна. И тайна была в вопросе, который всегда являлся ко мне, когда я видел этого человека: что ему нужно?
В самом деле, даже самый последний дурак совершает тот или иной поступок, согласуясь со своим, пусть и дурацким, разумением. Кажущаяся же бессмысленность поступков происходит от того, что мы не хотим вникнуть в чужую логику, а все меряем своей: если логика чужая примитивнее нашей, то мы называем ее бессмыслицей, а если выше, то называем заумностью. В том или ином случае это говорит только о нашем нежелании понять другого, и, пусть и невольном, самодовольстве, и вере в то, что правда где-то посередине, во всяком случае, близка к тому, что мы называем собственным взглядом на жизнь.
Конечно же, Думчев делал из себя шута. Но ведь не просто же из любви к шутовству! Был же в этом для него свой смысл и была же причина такого его поведения? Вообще, шутовство всегда представляется чем-то низким (и справедливо), и мы всегда усматриваем за ним слабость: неуверенность в себе и желание прикрыть шутовством эту неуверенность. И хотя знаем, что в шутовство облачается и сильный, мы почти никогда этого не признаем, до тех пор, впрочем, пока эта сила не обнаружится явно.
И еще в подтверждение моего чувства: от Думчева совсем нелегко было отмахнуться, то есть совсем и невозможно было отмахнуться, и во всякой его шутовской реплике всегда хотелось вольно или невольно обнаружить настоящий смысл, который всегда был и который потом всегда проявлялся в действии. Иногда же мне казалось, что если бы не Думчев, то вообще ничего бы не было (я разумею известные события), а если бы и было, то происходило бы все совсем по-другому, и уж точно, что не было бы в событиях этой болезненной жгучести. И участие-то его было как бы со стороны, но я уверен, что это он смотрел со стороны — и не как зритель, и даже не как случайный участник, а как… творитель, а вернее, сотворитель.
Порой я ловил себя на том, что мне хочется заплакать в его присутствии: заплакать, и чуть ли не встать на колени, и слезно просить, чтобы он не делал чего-то, чтобы он сказал хоть одно человеческое слово, просить его признать, что никакой он не шут, и чтобы он снизошел, вошел в положение тех, кто слабы и не сознают своих слабостей и которые не ведают, что творят.