Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшные в своей оголтелости «реквизаторы»: русские, евреи, кавказцы... «Теща», готовая вцепиться в волосы Левита и грозящая ему своим «самым что ни на есть большевиком» Колькой... Хозяйка с золотом за пазухой, думающая только об обогащении и читающая только Карла Маркса... В прежней жизни «теща» была портнихой и когда-то шила на жену дяди Цветаевой – могла бы и ей самой! Хозяйка – бывшая владелица трикотажной мастерской в Петербурге. Обычные горожанки, раньше Цветаева не увидела бы в них ничего, кроме вежливости и услужливости. Теперь они не стесняются: она – из «бывших», а они из новых, побеждающих, и нет нужды притворяться. Никогда до революции Цветаева не представила бы их такими, с какими столкнулась в Усмани. А может быть, они и не были такими? Как и ее «Стенька»? Он был бы примерным солдатом и верно служил «царю и отечеству» – недаром у него два Георгия, а не грабил и убивал, как разбойник... Как вещал в последнюю встречу Волошин: «озверение, потеря лика, раскрепощенные духи стихий...»
И – бессмыслица. Цветаева убедилась в этом, прослужив около полугода в только что организованном советском учреждении. Оно помещалось в бывшем доме Соллогубов – доме Ростовых из «Войны и мира» Льва Толстого. Последнее обстоятельство не меньше, чем необходимость пайка и заработка, повлияло на решение Цветаевой пойти на службу. Учреждение называлось громко: «Информационный отдел Комиссариата по делам национальностей». Служащих было много, но делать было решительно нечего. Работа заключалась в том, чтобы кратко изложить в «журнале газетных вырезок» статьи, относящиеся к «твоей» национальности, и перенести это изложение на отдельные карточки. Вскоре стало ясно, что можно ничего не переписывать и не излагать, можно, не заглядывая в газету, сочинить собственное «изложение» – все это решительно ни для чего и никому не нужно. Единственная радость – сидя на службе, Цветаева урывками писала свои романтические пьесы... И – новые впечатления от людей множества национальностей, разных сословий и пристрастий, приспосабливающихся к новой жизни и приспосабливающих ее для себя. Сестре она призналась: «Служила когда-то 5 ½ мес. (в 1918 г.) – ушла, не смогла. — Лучше повеситься».
Понимание того, что революция подняла со дна человеческих душ все дурное и темное, что соблазнительные большевистские лозунги прикрывают грязь, ложь, насилие, было для Цветаевой, может быть, более важно, чем физические ощущения голода и холода. Безнаказанность грабежей, разрушений, убийств, едва прикрытая революционными словами, – вот чем обернулась свобода для «освободителей» и «освобожденного» народа. Народ, как почти всегда, если не безмолвствует, то выражает недовольство вполне пассивно. Цветаева записывает сцену при отъезде из Усмани в Москву.
«Платформа живая. Ступить – некуда. И все новые подходят: один как другой, одна как другая. Не люди с мешками, – мешки на людях. (Мысленно, с ненавистью: вот он, хлеб!) <...>
...Недоверчивые обороты голов в нашу сторону:
– Господа!
– Москву объели, деревню объедать пришли!
– Ишь натаскали добра крестьянского!..
<...>Холодею, в сознании: правоты – их и неправоты – своей <...>
– Последние пришли, первые сядут.
– Господа и в рай первые...
– Погляди, сядут, а мы останемся...
– Вторую неделю под небушком ночуем...
У – у – у...»
В бессильной ярости толпа рычит на безоружных горожан, не в адрес красноармейцев, конечно.
Вот он – русский народ: мастеровые, рабочие, крестьяне, с которыми она никогда не сталкивалась близко. Раньше Цветаева ездила за границу, на дачу, в Крым и везде была «барышней» или «барыней». Теперь она, как и все, – «гражданка». Она впервые попала в русскую деревню и вошла в общение с народом у него дома, на равных. Даже и не на равных, потому что деревенские ей открыто не доверяют. Но для Цветаевой это была бесценная встреча: она нагляделась и наслушалась России: «Разглядываю избу: все коричневое, точно бронзовое: потолки, полы, лавки, котлы, столы. Ничего лишнего, все вечное. Скамьи точно в стену вросли, вернее – точно из них выросли. А ведь и лица в лад: коричневые! И янтарь нашейный! И сами шеи! И на всей этой коричневизне – последняя синь позднего бабьего лета. (Жестокое слово!)». Ее обижают и раздражают их недоверчивость, скрытое недоброжелательство и стремление обмануть при «обмене». Но она способна переступить через это и наслаждаться речью, откровенностью, красотой, почувствовать доброту, пусть и не к ней обращенную. Ее сближает с крестьянками общая беда – почти все они, как и Цветаева, без мужиков: мужики – кто в Красной, кто в Белой армии. На деревенском базаре заметны только женщины. «Базар. Юбки – поросята – тыквы – петухи. Примиряющая и очаровывающая красота женских лиц. Все черноглазы и все в ожерельях...» Цветаева не была бы Цветаевой, если бы описала деревню по-другому: с ее грязью, нищетой, натруженными руками, до сроку постаревшими лицами. Темноту, тяжесть труда и быта «патриархальной» деревни она прекрасно поняла, как и то, насколько смятена деревня, как она подорвана войной и революцией. Но – русская речь! Где бы она такое услышала?!
«– А мыло духовитое? А простого не будет? А спички почем? А ситец-то ноский будет?..
...– Цвет-то! Цвет-то! Аккурат как Катька на прошлой неделе на юбку брала. Тоже одна из Москвы продавала. Ластик – а как шелк! Таковыми сборочками складными... Маманька, а маманька, взять что ль? Почем, купчиха, за аршин кладешь?»
Или:
«– Ты, вишь, московка, невнятная тебе наша жизнь. Думаешь, нам все даром дается? Да вот это-то пшано, что оно на нас – дождем с неба падает? Поживи в деревне, поработай нашу работу, тогда узнаешь. Вы, москвичи, счастливее, вам все от начальства идет. Ситец-то, чай, тоже даровой?..»
В записанных Цветаевой разговорах слышится ее обращение к Петру Первому:
Соль высолил, измылил мыльце —Ты, Государь-кустарь!..
В конце концов, я поняла – почему: деревенские бабы попрекают Цветаеву-горожанку в своих бедах, как она сама Петра – во всероссийских. К тому же в ее пропуске в Тамбовскую губернию есть это слово – «кустарь»: «для изучения кустарных вышивок».
Русская деревенская стихия ворвалась в душу Цветаевой, каким-то образом преобразила ее, обогатила и язык, и представление о жизни, – она осознала свою приобщенность к русскому народу и его судьбе. Никогда до революции не написала бы она этих стихов, объединявших ее с людьми, определявших и ее «место во вселенной»:
Благословляю ежедневный труд,Благословляю еженощный сон.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .– Еще, Господь, благословляю – мирВ чужом дому – и хлеб в чужой печи.
А ведь еще так недавно никто и ничто чужое просто не могло привлечь ее внимание. Теперь люди стали ближе, Цветаева узнала, что они, как и она, страдают от разлуки с близкими, голода, холода. В стихи вылилась жизненная идея Цветаевой: