Чаттертон - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
родовые муки, мои внутренности разрываются, чтобы вышло дитя, о мама мама. Чаттертон мечется по запятнанной постели, и агония подымается из пего, словно туман, заполняя чердачную каморку. Потерпи, о потерпи пока этот припадок не пройдет, но мои руки пригвождены к кровати, мою плоть отрывают от меня, и я сгибаюсь и ломаюсь. Его лицо раздувается, его веки лопаются от жара. Я великан в этой пантомиме о Боже спаси меня я таю таю таю
* * *Эдвард пережил ночной шторм в океане – бурные валы вздымали свои гребни над его головой, и повсюду вокруг летели брызги; потом он подошел к краю вулканической бездны, где путешественники в ужасе всматривались в провалы, зиявшие у них под ногами; потом он вошел в белую галерею и начал проходить сквозь круг отполированных камней, в центре которого возвышалась кубическая пирамида из блестящей бронзы; он шел быстро, потому что ему не терпелось попасть в 15-ю галерею.
Картина по-прежнему висела там: он боялся, что ее спрячут или даже уничтожат после смерти отца. Но «Чаттертон» висел на прежнем месте, крепко держась на стене, и показался Эдварду еще более настоящим, чем в прошлый раз, – еще ярче и, пожалуй, даже крупнее. Он подошел к ней поближе, но вначале не разглядел ничего, кроме фактуры самого холста, защищенного стеклом: он увидел трещинки, цветные мазки – и почувствовал отвращение. Он знал, что «Чаттертон» был каким-то образом связан со смертью его отца: он помнил, с каким именно выражением Чарльз вначале поглядел на эту картину, и он никогда не позабудет его отсутствующе-затравленного вида, когда тот отвернулся. Так в чем же здесь секрет?
Сложив руки, как это делал его отец, он принялся рассматривать картину, словно это был некий враждебный, но безмолвный свидетель. Вначале ему показалось, что она не лучше какой-нибудь фотографии или кадра из фильма – притом это было явное старье. Все цвета были не те. Но он неотрывно всматривался в изображение, ища разгадку, и постепенно картина обрела некую пластичность: чердачная каморка показалась Эдварду совсем настоящей, и он заметил, как она разрастается под его пристальным взглядом. Открытое оконце слегка сотрясалось от ветра, и он уже собирался шагнуть вперед и закрыть его, как вдруг увидел, что в комнату вошли двое. Они стояли рядом с телом, и женщина приложила к своему рту и носу платок. Он слышал, как они разговаривают. Что ж это за напасть, мистер Кросс? Я чую мышьяк, миссис Ангел, видать, с ним все кончено.
Эдвард до этого старался не вглядываться в человека, лежавшего на кровати, но теперь, все-таки взглянув, он не мог опомниться от изумления: там лежал его отец. Он протягивал руку к сыну. Эдвард шагнул вперед и пожал ее, а через миг она снова упала на дощатый пол. Ему казалось, что отец вот-вот заговорит, но тот был не в силах поднять голову и лишь улыбался. Потом эта картинка исчезла.
Эдвард трижды моргнул, стараясь не расплакаться. Он не мог сдвинуться с места, а вскоре понял, что глазеет на отражение собственного лица в стекле, появившееся там, где только что находилось лицо отца. И теперь Эдвард тоже заулыбался. Он снова увидел отца. Он навсегда останется здесь, на картине. Он никогда полностью не умрет.
* * *Летние мухи в ужасе вылетают через чердачное оконце. Теперь Чаттертон задыхается, что-то сидит у меня на груди и ликует, запрокинув голову, я конь, на котором оно скачет. Его тело будто тянут вверх, а потом глумливо бросают вниз, кровать качается и стонет под его конвульсиями. Но внезапно он успокаивается. Боль прошла, теперь арктический мороз защищает меня от ослепительного неба, и глядите – мои члены покрыты снегом. Воздух вокруг меня становится фиолетовым, фиолетово-розовым и постепенно бледнеет. Так не умирают – так разучаются дышать. Кажется, будто он в последний раз оглядывает комнату, но это лишь несогласованные движения умирающего тела: левая рука прижата к груди, правая соскальзывает с кровати, а пальцы сжимаются в кулак и разжимаются, словно пытаясь схватить клочки исписанной бумаги, разбросанной по полу. Мощные мышьячные конвульсии перекрутили шею Чаттертона, и он лежит теперь на пропитанной потом подушке, выгнувшись под неестественным углом. Его левая ступня дрожит, но потом замирает. Затем внезапный удар внутри головы, но боли нет, а появляется внезапный ослепительный поток света.
* * *– Итак, все позади. – Филип отвесил почти церемонный поклон Эдварду, который, подумав, что наступил чрезвычайно важный момент, в ответ тоже поклонился. – Я отослал все рукописи в Бристоль. – Филип, уйдя от Хэрриет, сразу же отправил их по почте мистеру Джойнсону. Он даже не хотел прикасаться к ним.
– А картина? – Вивьен явно была довольна.
– А картина уничтожена.
– Ур-ра! – Эдвард вскочил и принялся скакать вокруг Филипа, тузя его и бодая. – Чаттертон умер! Чаттертон умер! – Потом он вдруг остановился и, сунув палец в ухо, подошел к матери. – А как же тот, другой?
– Какой другой, Эдди?
– Ну тот, хороший. Которого не надо убивать.
– А другого нет, Эдди. Была только одна картина.
Он взглянул на мать почти с жалостью, но ничего не сказал. Но Вивьен больше занимали новости, которые принес Филип.
– А что мистер Джойнсон сказал насчет картины?
Филип улыбался, радуясь успокоенному выражению на ее лице.
– По-моему, он был доволен. Да и Хэрриет обрадовалась. Не знаю уж, почему.
После телефонного разговора с Камберлендом Хэрриет вернулась в комнату и сказала Филипу:
– Картины с нами больше нет. Она перешла в мир иной. – Она осенила себя крестным знамением и рассмеялась: – Знаете, Филип, у меня иногда бывают мысли, слишком глубокие для слов. Или это слезы? Уж и не могу вспомнить.
– Так значит, все и вправду позади, – сказала Вивьен. – Наконец-то.
Они обычно ужинали втроем, а сегодняшний вечер Филип решил отпраздновать, прихватив с собой две бутылки кьянти.
Эдвард выглядел особенно счастливым и за обедом, состоявшим из спаржевого супа, спагетти-болоньезе и мороженого с малиновым сиропом, настойчиво просил вина. Под конец у него вокруг рта образовались широкие круги от вина и от мороженого.
– Ты похож, – сказала ему мать, – на брайтонский леденец.
Со смехом заверещав, он убежал к себе в спальню, а через несколько минут оттуда раздался крик:
– Филип! Филип! – Тот вошел к нему в комнату и увидел, что Эдвард уже в постели. – Филип, – сказал он спокойно, – ты расскажешь мне сказку? Филип рассказал ему очередную сказку, и вскоре ребенок уснул.
Филип возвратился в переднюю комнату, где на диванчике сидела Вивьен, поджав под себя ноги.
– Грош им цена, – сказал он.
– Я думала о Чарльзе. – И Филип покраснел: – Да нет, я не о том. – Она немного помолчала. – Бедный Чарльз. Как жаль, – добавила она, – что все так закончилось.
– Ты про рукописи?
Она кивнула.
– Ведь по-своему он был прав? Мы все в это верили. – В наступившей тишине были слышны голоса в квартире наверху. – Я бы не хотела, чтобы все это так и забылось, Филип. Столько труда понапрасну.
– Но как же… – Казалось, он глядит куда-то вдаль, так и не докончив вопроса, но на самом деле он смотрел на стул, где когда-то сидел Чарльз. Это был не пустой угол: он все еще ощущал там присутствие своего друга, словно он витал где-то в воздухе, пребывая в мыслях о Чаттертоне, которые Чарльз оставил в этой комнате. Его вера была чрезвычайно важной. Пусть бумаги на поверку оказались подделками, а картина – фальшивкой: зато чувства, которые они пробудили в Чарльзе, а теперь и в Вивьен, по-прежнему были важнее всякой реальности. – Знаешь, – сказал он мягко, – об этом и не нужно забывать. Мы можем сохранить эту веру. – Он взглянул на Вивьен и улыбнулся: – Самое главное – это то, что сотворило воображение Чарльза, и за это нам следует держаться. Это ведь не наваждение. Воображение никогда не умирает.
– Да-да, – сказала она. – Пусть оно живет и дальше. – Она посмотрела на Филипа своими блестящими глазами, ожидая, что он завершит свою мысль. Но он не знал, как продолжить: он почесал бороду и стал глядеть в пол. Филип, – сказала она. – Ну-ка, рассказывай.
– Ты знаешь, – отвечал он, вначале медленно подбирая слова, – что когда-то я пробовал писать? Жизнь казалась мне такой таинственной: все было связано и в то же время существовало порознь. Помнишь, я рассказывал тебе об этом? – Она кивнула. На следующий день после той прогулки в сосновой чаще между ними состоялся разговор, когда Филип, желая утешить ее, признался ей в собственном ощущении неполноценности и утраты; он рассказал, что и его смущает мир, в котором не просматривается сколько-нибудь значимого порядка. Все как будто просто случается, сказал он тогда, и нет даже никакого ускорения. Есть всего лишь – ну, всего лишь скорость. И если начинаешь прокручивать что-либо назад, пытаясь установить причину и следствие, или побуждение, или значение, – то оказывается, что все лишено настоящего начала. Все просто существует. Все просто существует, чтобы существовать. И после этого разговора Филип с Вивьен как-то сблизились. – И помнишь, – говорил он теперь, – я тебе рассказывал, как я читал разных романистов, чтобы понять – а почувствовал ли кто-нибудь из них тоже эту тайну? Но нет – никто. И никто, по-видимому, не чувствовал, как это странно – что жизнь протекает именно так, а не как-то иначе. Я говорил тебе об этом? – Она, не ответив, ждала, что он скажет дальше. – Тогда я попробовал сам написать роман, но ничего не вышло. Понимаешь, я продолжал подражать другим людям. По-настоящему мне и нечего было сказать тогда, зато теперь… – Он помедлил. – Но теперь, вот с этим… с этой теорией Чарльза… я бы мог…