Историки железного века - Александр Владимирович Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как воплощал Манфред мечту своей жизни? Виктор Моисеевич Далин, безмерно восхищавшийся всем его творчеством, был совершенно прав, когда писал об «огромном интеллектуальном подъеме», который испытывал тот, создавая «Наполеона Бонапарта»[779]. Могу засвидетельствовать: работа шла очень споро. Вообще А.З. исповедовал принцип «ни дня без строчки» и настоятельно рекомендовал его другим; но книга о Наполеоне создавалась, по-моему, иначе – с юношеским увлечением, вызвавшим большой прилив энергии. Могу судить по тому количеству книг, которые я регулярно доставлял из Фундаменталки на Кутузовский.
Кажется, еще до завершения работы в целом автор приступил к ее апробации. На заседании группы по истории Франции Института всеобщей истории он сделал доклад об Египетской экспедиции (одна из глав книги). Меня доклад заинтриговал больше всего ориентальными мотивами, о которых я до той поры не слышал (а подробнее узнал об увлечении Наполеона Востоком много позднее)[780]. Восхищение собравшихся было всеобщим и вполне искренним. Критическую ноту внес Поршнев, который в своеобразной аллегорической форме довел до коллег свои размышления об общественном значении и идеологическом смысле совершенного Манфредом труда.
«Книга рассчитана на успех и будет иметь успех»[781], – заявил Борис Федорович. Слово «расчет» вызвало легкое раздражение у автора, судя по обмену репликами с Далиным. На мой тогдашний взгляд, однако, горше было продолжение поршневской речи. Б.Ф. рассказал о своей поездке к горам Тянь-Шаня, о том, как в отдаленном кишлаке их принимал председатель местного колхоза-миллионера. Этот человек в ставшей знаменитой, благодаря портретам Сталина, полувоенной форме – френче со звездой Героя – устроил, как водится, пышное застолье в честь столичных ученых, на котором неожиданно поинтересовался: «А что, товарищи историки, нет ли чего новенького о Наполеоне?».
Имел ли Поршнев в виду, что потребность в новой биографии Наполеона связана с реанимацией сталинщины, ощущавшейся тогда в стране на уровне партийной идеологии и массового сознания, или только констатировал переплетение интереса к двум историческим личностям? Как бы то ни было, уйти от этого переплетения оказывалось невозможно. Отнюдь не из гоголевской «Шинели», а из другой, по легенде, «боевой шинели» («и сам товарищ Сталин в шинели боевой, и сам товарищ Сталин помашет нам рукой») вышла советская интеллигенция 60-х годов, и тем, кто брался за образ Наполеона, приходилось учитывать читательские ассоциации, закреплению которых вольно ли невольно способствовал Тарле своей выдающейся книгой, написанной и изданной в пору утверждения сталинского полновластия.
Книгой о Наполеоне, как и другими произведениями конца 30-х годов, Тарле создал образ гениальной личности, придав ему шокирующие для исходной советско-революционной традиции черты «объективно прогрессивного» «душителя революции». Такая трактовка была совершенно неприемлема для Манфреда. Если Тарле можно назвать историком, ревизовавшим революционную традицию и заметно от нее уклонившимся, то Манфред, подобно большинству советских историков 60-х, подобно всем моим героям-персонажам историографических портретов, выступал носителем этой революционной традиции.
В тексте самой книги о Наполеоне Манфред почти не обозначил критическое отношение к труду своего предшественника и времени его создания; но, разумеется, внутренне осмысливал и частью формулировал отличительность своей позиции. Мне он говорил примерно следующее: «У Тарле Наполеон – одиночка, я хочу показать, что у него были замечательные сподвижники». Продолжая эту линию размышлений, исследователь противопоставлял французского императора кремлевскому диктатору. Сталин, подчеркивал Манфред, не терпел вокруг себя по-настоящему талантливых людей; Наполеон настолько был талантлив сам, что собрал под своим руководством плеяду выдающихся личностей.
Действительно, в книге Манфреда немало внимания уделено «когорте Бонапарта», группе молодых офицеров и генералов, сплотившихся вокруг будущего императора со времени первой итальянской кампании. Подчеркивая ее значение, историк пишет: сочетание «качеств – мужества, таланта, ума, твердости, инициативы», присущих этим людям, делало эту группу «неодолимой». Главным объединяющим началом явилось, по определению автора, то, что они были «рождены революцией и связывали свое будущее с Республикой»[782].
Вот здесь уместно сделать паузу, потому что, как мне представляется, эта емкая и собирательная характеристика вобрала в себя суть позиции, которая оказалась присущей именно Манфреду и которая отделила его от авторитетного и обожаемого предшественника. Нельзя назвать А.З. «шестидесятником» в принятом ныне значении, подразумевающем выраженную оппозиционность политическому и идеологическому режиму. Но он всецело разделял идеалы его очищения, «возвращения к истокам», был захвачен пафосом десталинизации.
Те идеи, что витали в общественном сознании после похорон диктатора, были торжественно провозглашены ХХ съездом КПСС и стали органичными для целого поколения, к которому принадлежали мои учителя и наставники (будь-то Виктор Моисеевич Далин, член партии с 1921 г., отец – Владимир Львович Гордон, партиец с 1925 г., или исключенный из партии в 1930 г. и не пожелавший возвращаться в ее ряды после реабилитации Яков Михайлович Захер и, подобно А.З., беспартийный Борис Федорович Поршнев).
Отмечу и смену Оттепели застоем. Мои знакомые историки отдали ту или иную дань развернувшейся в 70-х годах борьбе с тем, что официально именовалось «буржуазной идеологией и ревизионизмом». Манфред отнюдь не был исключением. Напротив, стал активным участником, и это было логично, ведь он неизменно в зарубежных контактах привык представлять Советский Союз в целом и советскую науку в частности. А в последние годы жизни историк Наполеона попытался (участие в академических выборах обязывало) приблизиться к верхам идеологического (по меньшей мере) истеблишмента.
Манфред публикуется в центральной прессе на актуальные темы, выступает в теоретическом органе ЦК КПСС «Коммунисте». Темой становится критика антимарксистских тенденций в зарубежной историографии, а одним из «антигероев» – отмежевавшийся от группы Собуля британский историк, специалист по народным движениям времен Французской революции Ричард Кобб.
«Этот автор, – писал Манфред о Коббе, – …за недолгое время стал превращаться из добросовестного историка подвигов французского народа эпохи революции в его хулителя. Последние произведения Кобба представляют собой клевету на французский народ, клевету на французскую революцию, клевету на историю героической освободительной борьбы… Из передового представителя прогрессивной исторической науки он переродился в ее злобного врага[783]».
Оценка Манфреда поражает прежде всего совершенно нетипичной для А.З. какой-то слепой, другое слово трудно подобрать, ненавистью. «Хулитель», «клевета на французский народ», «переродился в злобного врага» – неужели это относится к ученому, который отдал всю жизнь изучению истории этого народа? Лидер советских франковедов совсем был не против международных дискуссий о Французской революции. Он находил в них свидетельство актуальности ее наследия. Но Манфред (и, конечно, не он один) был, буквально, заворожен идеей победоносного единства всех прогрессивных сил, в его суждениях – пафос «все большего возрастания роли идей марксизма-ленинизма» и их влияния (не в