Приключения Мишеля Гартмана. Часть 1 - Густав Эмар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот все счета, — сказал он. — Если угодно, мы сейчас проверим их по книгам, которые я велел доставить сюда с фабрики дней шесть назад. Но, может быть, вы утомлены и лучше было бы отложить до завтра эту сухую работу, требующую большого умственного напряжения. Впрочем, я весь к вашим услугам и готов делать, что вы сочтете удобным.
Гартман посмотрел на молодого человека со странным выражением.
Тот невольно покраснел под гнетом этого взгляда, который смущал его до глубины души, но старик вдруг склонил голову с улыбкой и, равнодушно отодвигая положенные перед ним бумаги, сказал тоном дружественной короткости.
— Садитесь, любезный Поблеско; нет надобности спешить с проверкою счетов; мы точно так же можем исполнить это и в другой раз, сегодня же мы довольно толковали о делах. Если вы имеете время, мы лучше поговорим о вас.
— Обо мне? — спросил молодой человек с изумлением и не без страха.
— Почему же нет? Кроме надежного поверенного и умного директора фабрики, я вижу в вас человека, которого люблю и в котором принимаю участие. Кажется, я вам уже и доказал это, мой милый Поблеско.
— О! Разумеется; я был бы очень неблагодарен, если б забыл это. Что можете вы сделать для меня более того, что уже сделали? Мое положение прекрасно, достойно зависти, почти независимо, так как отчетов мне давать некому, кроме вас одних…
— Итак, — кротко перебил его старик, — вы довольны вашим положением?
— Доволен, насколько это возможно. В этом мире, как я испытал, нет ничего неизменного; ничего, что представляло бы надежное ручательство в прочности. У меня только одно опасение и есть.
— Могу я спросить, какое?
— Почему же нет; я боюсь, чтоб неожиданное событие, независящее ни от вашей воли, ни от моей, не вынудило меня расстаться с вами.
— Так вы, стало быть, верите в возможность подобного события, когда предвидите его?
— Нет; но, повторяю, я боюсь этого. С тех пор, как я живу на свете, я был жертвою стольких страшных переворотов, что не смею больше верить в счастье, постоянно от меня ускользавшее. Когда бы ни проглянул на меня солнечный луч, всегда вслед за ним я погружался еще в больший мрак. Каждый раз, когда я увлекался надеждами, громовой удар пробуждал меня из сновидений, которыми я убаюкивал себя. Страдание не сделало меня мизантропом, но скептиком.
— Вы ошибаетесь, — с чувством возразил Гартман, — вы сами себя обманываете. И к тому же, стараетесь в эту минуту обмануть и меня.
— Как вы можете полагать…
— Я ничего не полагаю, господин Поблеско; вы для меня больной, которым я интересуюсь и положение которого озабочивает меня; я гляжу на вас, тщательно всматриваюсь в ваше состояние и соображаю.
— Что же?
— Да то, любезный Поблеско, что вы… простите мне выражение, на которое лета мои и дружба к вам, кажется, дают мне право…
— О! От вас я все готов выслушать.
— Что вы в некотором роде мнимый больной. Воображение ваше, пораженное вероятно незаслуженными несчастиями, добровольно создает себе химеры. У вас страдает воображение, вы нравственно больны…
— Позвольте… — начал было в смущении молодой человек.
— Ага! Видно, я прямо попал на больное место. Ну что ж! Разве у меня такой суровый вид? Разве дружба моя вам кажется недостаточно горячею, что вы считаете нужным скрывать от меня ваше горе и отвечать мне общими местами? Боже мой! Вы молоды, мой друг, вы только входите еще в жизнь; как мрачен вам ни представляется ваш небосклон, все-таки на нем есть проблески безоблачного, лазоревого неба. Отчего не говорите вы со мною откровенно? Почему бы вам не сознаться мне в том, что вас мучит, что приводит в отчаяние? Я стар и мог бы быть вам отцом, я опытен, наконец, кто знает, не успею ли снова вселить в ваше сердце надежду или, по крайней мере, утешить вас.
— Право…
— Я не стану настаивать. Если вы считаете долгом молчать, то пусть будет по-вашему, но подумайте.
Молодой человек опустил голову на грудь и оставался с минуту в задумчивости, очевидно, терзаемый жестоким волнением.
Старик смотрел на него с добротою и кротким состраданием.
Наконец, Поблеско поднял голову.
— Вы победили мое упорство, — сказал он голосом, слегка дрожащим. — Вы против моей воли исторгаете у меня тайну, которую я поклялся сохранять в глубине души. Принятая мною решимость не может устоять против дружбы такой редкой и такой трогательной.
— Что же это была за решимость? — спросил Гартман с участием.
— Я намеревался, тотчас, по приведению в ясность всех счетов, просить вас уволить меня и позволить мне уехать.
— Уехать! Оставить меня! Это почему?
— Умоляю вас, не спрашивайте меня о причине; я никогда не осмелюсь сознаться вам в ней.
— Нет, нет, вы сказали столько, что теперь не можете более не договаривать. Вы должны покаяться мне во всем.
— Не требуйте этого от меня, умоляю вас, во имя участия, которое мне оказываете, во имя благодарности, которою я вам обязан.
— Но тайна эта, которую вы так упорно от меня скрываете, надеюсь, не заключает в себе ничего позорного?
— О! Можете ли вы сомневаться в этом?
— Почти, в виду вашего молчания.
Молодой человек поднял голову, весь дрожа от негодования.
— После этого слова, которое равносильно укору, — начал он прерывающим голосом, — всякое сопротивление с моей стороны вам покажется подозрительно. Так как вы непременно этого желаете, то я должен открыть вам, что хотел бы утаить от самого себя; когда же вам все будет известно, вы, может быть, проклянете меня, наверное удалите из своего дома; но лишившись вашей дружбы, я сохраню по крайней мере ваше уважение.
— Я вас слушаю.
— Когда, четыре года назад, я к вам явился с рекомендательным письмом вашего корреспондента, господина Кольбриса, вы приняли меня не как чужого, даже не как друга, но, можно сказать, как сына, возвратившегося после продолжительного отсутствия в родительский дом. После долгих страданий, после того, как я блуждал по свету как отверженец, я оживал под этим благоприятным влиянием, я весь предался бескорыстному участию, которое вы оказывали мне, искренней дружбе, в которой вы ежедневно давали мне новые доказательства. Я думал, что могу еще быть счастлив; я забыл прежнее горе и мечтал о будущем. Возле вас ежедневно… О! Простите; я не знаю, достанет ли у меня духа продолжать…
— Смелее, — кротко ободрил старик.
— Сидя за вашим столом, я видел ежедневно возле себя молодую девушку, почти ребенка еще. Эту девушку я полюбил, как и все вам близкое; я полюбил ее братской любовью, казалось мне, но с каждым днем я убеждался невольно, что дружба эта захватывала в моем сердце все более места, что она понемногу овладела им исключительно, и вскоре я с ужасом увидел, что чувство, принимаемое мною за дружбу, была любовь. При этом открытии я содрогнулся; сердце точно разбилось у меня в груди; я хотел подавить любовь, вступить в борьбу с самим собой. Увы! Я только убедился в тщетности подобного решения. Я хотел бежать, и на то недостало духу. К тому же, как мне было и бежать? Чему приписали бы мое бегство? На все благодеяния я ответил бы одною черной неблагодарностью. Нет, я заключил любовь в моем сердце. Я прилагал все старания, чтобы не выказать ее. Как я страдал! О, я выносил жестокие муки, и все же ни одной жалобы у меня не сорвалось, ни один взгляд не изобличил той, к которой я питал беспредельное благоговение, что я осмелился полюбить ее. Однако, мало-помалу в душе моей водворилось мнимое спокойствие; силы человеческие имеют свои пределы, за которые безнаказанно переступать нельзя. Для человека, который катится в глубину бездны, настает минута, когда от чрезмерного страдания, ошеломленный, униженный, обессиленный и упав духом, он уже ничего не чувствует. Тогда я стал обсуждать мою страсть. И дошел я до заключения, что как недостоин я ни был такого благополучия, быть может, после многих лет борьбы, вынесенной с неизменным мужеством, мне удастся настолько приобрести ваше доверие, что я осмелюсь обратиться к вам со смиренною просьбою. Но время это было далеко и с каждым днем я более еще отдалял его. Много раз я был готов упасть к вашим ногам и сознаться вам во всем. Меня удерживали страх и уважение. Всему, однако, настает конец в этом подлунном мире. Принятое мною решение внушало мне слабый проблеск надежды; я был счастлив уже тем, что не страдал так сильно. Судьба определила иначе; я должен был испить чашу до дна; моему несчастью суждено было довершиться. Однажды я узнал, что та, которую я любил, помолвлена за другого, и что этого другого она любит. Тут уже я не колебался; но мне предстояло исполнить сперва священный долг. Когда был беден и несчастлив, вы приняли меня, бездомного. Война в своих разрушительных переворотах могла наложить на вас и ваших близких бремя бедствий еще ужаснее тех, которые вынес я. Долг мой был предначертан ясно: сперва мне следовало спасти ваше состояние и потом расстаться с вами, но не терять вас из виду, не удаляться от вас, скрываясь в тени, наблюдать за вами, за вашею дочерью, за ее женихом, которого я также люблю, потому что он любим ею, и когда настанут лучшие дни, иметь возможность сказать себе с наслаждением: «Своим счастьем они обязаны мне; я охранял их, и хотя, по роковому определению судьбы, та, которую я люблю, отдала свое сердце другому, если она когда-нибудь узнает, какую святую и преданную любовь я питал к ней, она поймет, что и я стоил ее любви…» Вот тайна, которая жгла мое сердце и которую вы заставили меня выдать вам, — заключил он, закрыв руками лицо. — Накажите меня, отверженника, за то, что я осмелился полюбить ангела, прогоните меня с глаз долой, но не проклинайте…