Раскол. Книга II. Крестный путь - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Прильпни язык мой гортани моему, аще не предложу Иерусалима, яко в началие веселия моего…
Тут на лестнице встретил его вестник, монах Серафим.
Как ты смел, незваный, заявиться в святое место в неурочный час? – чуть не сорвалось с языка. Никон вздрогнул, на повороте лестницы неожиданно увидев монаха, и отчаянно всполошилось его сердце: так далеко от земли кочевала сейчас его душа. Вспыхнул, покраснел патриарх. Слава Богу, не надерзил келейному старцу, с коим уж пятый год в наперсниках. Но и жесткого взгляда было довольно, чтобы увял старец.
«Чего прискочил?..»
«Прости, Свет. Гости до тебя, господине. Со многой воинской спирой нагрянули вдруг. Незамедля принять велят…»
Вот и сон в руку. Опять все не слава Богу. Пришлось вернуться. Поднялся с одышкою, невольно торопясь. От государя, поди, спосыланные? с какою вестью? Облачился в архирейскую мантию с источниками, вздел обе панагии, покрыл голову черным байбарековым клобуком с золотым херувимом, взял в руки двурогий наборный посох из слоновой кости. Серафим суетливо оправил воскрилия на плечах патриарха, расчесал волосы гребнем, украдкой поцеловал тяжелую прядь, словно бы сдул сорину. Патриарх услышал мимолетное неслышное прикосновение, обернулся, мелко окстил Серафима, погладил по щеке. Взгляд его потеплел. Старец расцвел, будто Спасителя вдруг узрел. Много ли тут ласки? но от сурового господина, коего любишь безотчетно не вем за что, и одного взгляда хватит, чтобы им надолго утешиться.
У патриаршьей кельи в монастыре толпилась братия; конные стрельцы с мушкетами и бердышами, числом с полсотни, окружали скопку, наверное отжимали молчаливых чернцов в урочное место, чтобы полонить и оковать их. Толпа разом расступилась; даже пред пригорблым Никоном всяк умалился в эту минуту. «Пусть заходят», – бросил за спину патриарх, наверное, велел архимандриту Герману, и исчез в сенях. Незваные гости с явно худыми вестями чередою вошли следом. Никон дважды поклонился, выказывая смирение, прочел по обычаю литию, но о здоровье государевой семьи впервые не справился. Князь Одоевский подошел под благословение, духовные же воспротивились, остались у входной двери. Иосифу-то астраханскому тоже кобениться! из-под руки Никоновой на власть зашел, из его горсти ел, невзгильник! Никон побагровел, молча удалился в келию, спосыланные заторопились за ним. Первым переступил порог митрополичьего звания гость в красной мантии; зоревой отблеск ложился на тонкое бледное лицо его с внутренней смуглостью, едва проступающей сквозь лакированную, туго натянутую кожу; скулья и брылья обросли паутинчатой, почти невесомой шерстью, огрубляясь на клиньях бороды. Глаза навыкате, с кофейными зенками, зеницы же голубой окалиной; бесстыжие, немигающие глаза. Гость был, пожалуй, одного росту с патриархом, и просторной, ниспадающей многими складками мантией, как языками ровно текущего пламени, заслонил, затмил послов.
…Зри пуще, Никон, навостри очи и сердце и стойко встреть вражину своего, но приими без гнева, как ближнего и желанного гостя. Не ты ли зазывал его на Русь, всяких благолепных похвальных слов сыскал, и вот он явился по твоей воле, чтобы подобно Каиафе предать тебя на последнее мучение. Паисий Лигарид степенно заговорил на латинском, слегка отставив вперед ногу в красном сафьянном башмаке с высеребренной пряжкой; пальцы, спокойно сжимавшие простую дорожную ключку, были унизаны перстнями. «Разоделся, как баба», – вдруг подумал Никон, с пристрастностью озирая незваного гостя; поначалу он худо понимал, о чем толкует милостынщик, в гордыне нарушивший обычай, не принявший благословение отца отцев. И какой толк пустословить, ежли уязвлено сердце патриарха.
Толмачил царский драгоман Симеон, с подобострастной угодливостью снимая слова прямо с губ митрополита. Паисий же говорил неспешно, будто бисер и жемчуга выстилал пред собою. Знать, дорого ценил себя.
– Царя сам Бог помазывает на власть. Тебе ли не знать. И всяк на земле, каким бы почетом ни был отмечен, он всегда лишь слуга государю и всеми благами земными ему одному обязан. И кто на владыку своего лишь посмотрит косо… Посмотрит лишь! – Паисий вздел палец, – того из сана извергнуть можно. Большой палец сразу рубить надо, без промедления. Чтобы не загнила вся рука. Чтобы иным неповадно. Ответь мне по-евангельски: проклинал ли ты царя? Да – да, нет – нет. И не уклоняйся, прошу, от чистоты признания.
– Я служу за царя молебен, я здоровья и долгих лет ему прошу, а не проклинаю на погибель, – сдерживаясь, ответил Никон и с какой-то мольбою во взоре, не от растерянности даже иль негодования, с тоскою и вопрошением перевел взгляд на спутников, ожидая хоть от духовных какой-то поддержки и объяснения, чтобы разрешить недоумение: де, с каких земель, каким ветром принесло на Русь этого предтечу, сатанинского шиша, что взялся судить отца отцев. Афанасий, архиепископ астраханский, встретил взгляд Никона строго и торжествующе, на впалых, изможденных щеках его проступили клюквенные пятна.
– Как же не проклинаешь? – воскликнул Паисий, с возмущением повышая голос, и развел руками. Червчатый шелк мантии с аспидно-черным подкладом зловеще всплеснулся, как крыла. «Таким и явится на похвалу грешникам козлище Вельзевул», – подумал Никон; сердце его заиграло. У него ныли истомленные за день ноги. Патриарх подпер себя посохом. – Царю ведомо! От царя не укрыться и в мыслях. Ты привел ужасное проклятие псалма на самодержца, чтобы супруга его стала вдовою, чтобы законные дети их осиротели…
– Слушай, зачем не говоришь со мною по-гречески, на родном своем наречии, а по-латыни, на проклятом козлином блеянии еретиков? – спросил неожиданно Никон, чтобы сбить судейский тон.
– Но ты и сам услышишь этот язык от папы, когда приедешь в Рим для оправдания себя по делам своим. Скажи, пожалуй, что общего между тобой и папой, от которого ты не получил ни патриаршества, ни благословения? И теперь переходишь к нему, ищешь у него суда по апелляции. Языки же не прокляты, когда в виде огненных языков сошел на апостолов Дух Утешитель. Не говорю по-гречески, потому что ты совсем не знаешь этого золотого языка. Но скажу тебе на ухо шепотом по-ромейски: ты, великий законник, откуда научился облекать в иноческое одеяние безбородых мальчиков?
И тут Никона допекло такое небрежение к нему наезжего смутителя, и он закричал, только чтобы оборвать мерный сладкий голос:
– Вор! нехристь! собака! самоставленник! мужик! Есть ли у тебя от вселенских патриархов ко мне грамоты? Не впервой тебе ездить, лжесловесник, по чужим государствам и мутить воду! Вот и здесь хочешь сделать то же! Зачем носишь красную мантию вопреки правил?
– Затем, что я из настоящего Иерусалима, где пролил пречистую кровь свою Спаситель мира, а вовсе не из твоего лживого Иерусалима, который не есть ни новый, ни древний, но третий, грядущего антихриста.
– Вор! Вор! Свой престол оставя, скитаешься, яко волк-Никон застучал посохом, в аспидно-темных глазах его зажглися кровавые искры, косматые брови встали торчком. Он надвинулся на Паисия, сделал решительный шаг навстречу, будто собрался пригвоздить строптивца железным осном. – Окаянный человече! Что ты, как свинья, рыгочешь на Божии законы ради скверны своей…
Паисий Лигарид побледнел, но голос его не дрогнул, оставался язвительным, медоточивым:
– Меня напрасно ты обзываешь вором. Ты бесчестишь не меня, а великого государя и весь освященный собор. Я отпишу о том вселенским патриархам. Я бы тебе ставленную грамоту показал, но теперь ты не патриарх. Ты достоинство и престол самовольно оставил, а другого патриарха на Москве нет, потому и грамоты к московскому патриарху у меня нет.
– Я с тобой, вором, ни о чем говорить более не стану! – перебил Никон. Паисий улыбнулся язвительно, как бы плотнее запахнулся в мантию, и, отойдя в угол келии, с пристальностью вперил взгляд на патриарха, удивляясь его телесной мощи. «Господи, – думал Лигарид, – какое чудище, безумец, прямо какой-то одноглазый циклоп из финикийских пещер. Бедный, бедный царь, каково ему досталось».
Лигарид покачал головою.
А тем временем приступил к Никону князь Одоевский с тем же пристрастным вопросом: де, пошто, святитель, положил на государя клятвенные слова.
– Клятву я произнес на обидящего меня Романа Боборыкина…
– Тогда зачем клал жалованную государеву грамоту под крест?
– Клятву произнес на Романа. И поделом, – стоял на своем Никон. – А если вам мнится, что я лгу, так пусть буду я анафема. Вам мало этого свидетельства? – снова поднял голос Никон, так что и на воле, наверное, было слыхать. – Вам сладко меня допирать, как немилостивец Каиафа Спасителя. Хотите меня унизить при этом блудодее, воре и святотатце? Так вы, немилосердные, почитаете отца своего?