Ёлка для Ба - Борис Фальков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Напомнишь Елене Анатольевне о гистоанализе, — велел отец раковине. Помощник хмыкнул, но спохватился — и кивнул. Я тоже спохватился: пора было убираться отсюда. Тем более, что скоро появятся настоящие родственники.
Я с трудом выпрямился: ноги затекли. Хрустнул позвоночник. Мухи совершенно осатанели, пикировали, норовя залететь в мой открытый рот. Меня пошатывало от сладкого духа, сгустившегося в коридоре. Машинки за дверью канцелярии вдруг снова взорвались истерическими очередями… Я вспотел от испуга и выскочил во двор. Солнце сразу оглушило меня, удар пришёлся точно в темя. Я брёл по тротуару, с утра уже вязкому, и удивлялся тому, что меня совершенно не мутило. После того, как я достаточно наудивлялся, само собой пришло объяснение: тренировки сделали своё дело, я победил себя. Это была небольшая, но очень важная победа. Я больше не буду блевать, так определил её я. Стояла настоящая кислая жара, и кислота постепенно вытеснила из моих ноздрей остатки тошнотворной сладости.
Жанне было бы приятно узнать о моей победе, думал я. Она-то поняла бы её смысл. Мне вдруг захотелось увидеть улыбку, которую бы вызвало у неё моё сообщение. Ничего другого, только улыбку. Улыбка — её смысл, так думал я. Куда же теперь денется этот смысл? Куда деваются все смыслы, когда содержащая их форма растекается по металлическим столам, или по любому другому ложу? Или смыслы тоже не вечны, как и избавленная от них, выпотрошенная форма? Можно ли, наконец, распилить и выпотрошить сам смысл?
То, что мешало улыбке явиться передо мной, мешало и мне вообразить эту улыбку. Что-то воевало, таким образом, на два фронта: против неё и против меня. Я, собственно, знал — что: между мной и улыбкой стоял образ того треугольного палисадника, поросшего короткой травкой, в корнях свернувшейся колечками — а остренькими вершинками стремящейся к своему жалкому солнышку: к лампам дневного света. И они, навстречу, подмигивали молоденькой, стремящейся к теплу травке. Этот образ был так чёток, что я почти ощущал его кожей, он явно родился не в области зрения — о, ты, обманчивая этимология! — а в царстве осязания. Эти ощущения были мне хорошо знакомы, я испытал их, когда коснулся шерсти тех двух медвежат на Большом базаре, втайне от их матери. Шерсть оказалась неожиданно жёсткая, я этого совсем не ожидал по её виду, как не ожидал в другом месте, в иное время, такой тяжести от маленького пистолетика. В той тяжести, и под этой шерстью ощущалась крепкая жизнь, дохнувшая на меня таким древним ужасом, что я не удержался — отдёрнул руку, словно опять уронил пистолетик, и даже отпрыгнул в сторону. Потом, конечно, я привык к этому ощущению, и перестал ожидать от медвежат исполнения не присущей им роли: быть увеличенной моделью плюшевых мишек под какой-нибудь ёлкой. Они не игрушки, сказал тогда я себе, с новым чувством почтения к ним… и к себе тоже. Один раз я видел двух медвежат, записал тогда я, они были большие и я стал их уважать. Уважать… да, нечто вроде уважения вызывал во мне и поросший короткой травкой треугольник, маячивший между мной — и жанниной улыбкой.
Но улыбка тоже маячила передо мною, как притягивающий меня магнит, и, хотя я двигался по направлению к ней, но очутился почему-то на Большом базаре. Очнулся от переполнивших меня ощущений я лишь тогда, когда понял, что стою в бочке, на самой её середине. Перед сидящим на корточках, и из-за этого одного роста со мной, Ибрагимом. Это поразило меня ещё больше, чем отсутствие тошноты: Ибрагим никогда ещё не сидел на корточках! Во всяком случае, при мне. Это могло бы стать самым потрясающим номером из тех, какие можно увидеть в бочке. Для знатока, разумеется.
— Ибрагим, — осевшим голосом позвал я, как раз такой знаток. — Ты что… тут делаешь?
Это было ещё нелепей, чем если бы я сделал затяжную, бесконечную паузу. Ибрагим повернул в мою сторону лицо, и я испугался: оно напоминало… напомнило мне кукиш, сморщенный кукиш. Не глянцево-щекастый дед-мороз, упакованный в зеркальную бумагу, смотрел на меня — одна лишь сорванная с него упаковка, смятая жестокой ладонью ёлочная фольга. Эта же ладонь смахнула что-то с измятой щеки, или отмахнулась от мухи… Ниточка усиков искривилась… Я попытался тоже улыбнуться…
— Фу ты, — выдохнул Ибрагим.
Я прямо подпрыгнул, такая ненависть к нему захлестнула меня. К этому смывшему обманчивый грим деду-морозу. Солнце вспыхнуло в бочке и завертелось по её стенам, по новой своей орбите. В его зелёных радугах замелькали передо мной все приёмы, которыми тут…. которые приняты тут, и которыми бы я… кулаком, каблуком, винчестером и наганом! Бессильная ярость бросила меня сначала вперёд, потом назад, — я ни на миг не забывал, что мне далеко до мотобоя, — и, как следствие, завертела на месте. Задыхаясь от неё, разрывавшей мне грудную клетку, я тоненько пискнул, фальцетом, уверен — недоступным и самому маленькому человеку:
— А… так?
И прихрюкнув — харкнул на то место, на то самое место.
— Вот тебе, на!.. — Тут связки мои прорвало и писк превратился в шип. На… на будущее. На телефон, душу с тебя! Ты-то где?.. Ты-то всегда тут!
Плевок мой, зелёный сгусток с ручейком, оттекшим от него по инерции в сторону Ибрагима, точнее — мой харк лежал на только что выметенной земле, рядом с метлой, насаженной на длинную палку. Ибрагим глядел на него, и виновато улыбался.
Я растёр его, понятно — харк, подошвой и удрал.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
На Ба было скатертное платье, двуслойное, как клюква в сахаре, как сама Ба: слоновая кость и серебро. И бюстики на «Беккере», с их сахарными головками, — Бетховен, Пушкин, Мендельсон, кто там ещё, — стояли в строгой очерёдности, подобно слоникам, на счастье. О да, какое счастье, только почему же набившаяся в морщинки их физиономий пыль придавала им такое несчастное, и от того надменное выражение?
Ба открыла крышку «Беккера», немножко подумала, и закрыла. С первого раза это сделать не удалось, крышку по пути заело, и любопытным было дано время рассмотреть вышитую дорожку, предохраняющую от пыли клавиши из пожелтевшей слоновьей кости: чтоб и они не приобрели надменной гримаски. Но вот, Ба прижала крышку покрепче, и она с гулким треском захлопнулась. Струны в чреве «Беккера» ответили на удар медным звоном. Ба ещё подумала, передёрнула головкой, и вернулась к столу.
— Изабеллы нет до сих пор, — объяснила она своё необычное поведение, занимая место рядом с Ди.
— Сегодня ей можно простить, — иронически заметила мать.
— Да, — подтвердил Ю, — их… её мать нуждается в поддержке. К тому же, Изабелле скоро уезжать.
— Я указала на факт, — заметила Ба, — и ничего больше.
— Словно нет ничего, кроме фактов, — подтвердила мать.
— Разумеется, есть, — примирительно сказала Ба.
— И очень многое, — многозначительно добавил Ю.
— Очень много бессердечных людей, — глядя в окно, заявила Валя. — Душу с них вон.
— А кишки на телефон, — согласилась мать.
— Валя, — попросил Ди, — делайте своё дело.
— Я для вас вообще не человек, — тут же ответила Валя.
— Изабелла скоро уедет, и вы уедете, — продолжил своё Ю. — Придёт осень, и тогда почти никого не останется за этим столом.
— Осень сядет за этот стол… — вдруг поддержала его Ба. — Ничего особенного, кончается лето. Кстати, у нас кончается лёд. Ю, тебе придётся немножко потрудиться, помочь в доме. Пожалуйста, принеси лёду из… ну, этой… в общем, откуда обычно.
— Из лавки, — с необычной иронией помог ей Ю. — Это называется «лавка». Слушай, а у тебя на работе нельзя взять льду?
— С чего бы это вдруг? — спросил отец. — Купи в этой самой, как её, в лавке. Денег, что ли, стало жаль? Я дам.
— В лавку уже неделю нет привоза, — разъяснил Ю. — И до конца месяца не будет.
— Да ладно, — поморщился отец, — только я таскать не буду по, может быть, понятным тебе причинам, так что потрудись зайти ко мне в морг и взять.
— Мне зайти! — поразился Ю.
— А что такое? — отец повернулся к нему, подчёркнуто вяло. — Другие же заходят. Не бойся, её уже увезли.
— Чего мне бояться, — ещё более вяло отмахнулся Ю.
— Какие-то ребята помогли её матери забрать… труп, — сообщил отец. — Не из вашего ли они класса? Ты бы тоже мог потрудиться… помочь.
— Не знаю, из какого они класса, — потупился Ю. — Я ничего не знаю.
— Ах, тебе всё это так неприятно, — съехидничал отец.
— А тебя это радует? — спросил Ю. Ни следа обычной качаловской мягкости не осталось в его голосе. — Конечно, такой любопытный случай… Ты и вскрывал её из любопытства, не так ли.
— Из любознательности, — ещё ехидней поправил отец. — И ещё потому, что есть такой порядок. Кроме того, старый Кундин болен, больше некому работать, кроме меня.
— Рабо-о-ота, — поморщился Ю.
— Да, работа! — повысил голос отец. — А что? Не всем же повезло присосаться к трупам… писателей, и питаться от них! Кто-то должен для вас эту пищу и… обработать.