Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России - Ольга Матич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фетишизм (который, согласно Фуко, «подчинен игре целого и части») является, как я показала, одним из основных тропов декадентского дискурса. Осознавая собственные намерения, Розанов часто использует слово «фетиш» и называет себя «фетишистом мелочей», под которыми он, очевидно, понимает свои излюбленные физические мелочи повседневной жизни. «“Мелочи” суть мои ’’боги”», — пишет он в «Опавших листьях» (Опавшие листья: Короб второй. С. 453). Выступают ли они в качестве риторических фетишистских завес для зияющих фаллических пустот, столь ужасавших его современников, я сказать не могу. В конце концов, психоанализ не входит в мои задачи. Я также не делаю выводов о реконститутивной функции женских и мужских гениталий, выделяющих жидкости, крови и негигиенических отходов в поэтике Розанова: смогут ли эти сочащиеся части восстановить единство расчлененного тела современности? Каковы бы ни были наши выводы о восстанавливающей силе части в сочинениях Розанова (по мнению Шкловского, предвосхитивших эстетику авангарда), его фетишистское мироощущение является воплощением фрагментированной эстетики модернизма[7]. При риторическом подходе Розанова предметы распадаются на части, но не в том парадоксальном смысле, как его понимали декаденты — утописты. Так, Соловьев заявлял, что обостренное эротическое влечение должно сосуществовать с практикой воздержания. Розанов откликнулся на этот основной парадокс декадентского утопизма тем, что прославлял деторождение, в то же время сохраняя фетишистское мироощущение.
Ни один другой русский писатель не воплотил столь буквально тот оксюморонный дискурс этого времени, который Толстой, будучи представителем другого поколения, отвергал. И ни один другой писатель эпохи символизма не имел столь сложных и напряженных отношений со сферой эротики и теорией вырождения. Философские и сексуальные воззрения Розанова вступали в противоречие со взглядами позднего Толстого, Соловьева, Гиппиус и Блока — основных героев «Эротической утопии». Прежде всего, как я показала в предыдущей главе, он упорно отстаивал ценности брака, детородного секса и патриархальной семьи — в противоположность одновременно страху и экзальтации своих современников перед концом природы и истории. В этом отношении его воззрения напоминают прежний подход Толстого, символом которого стала пеленка с желтым пятном, венчающая художественное здание «Войны и мира»[8].В каком‑то смысле именно усвоение Розановым как метонимической пеленки Толстого, так и толстовской фрагментирующей фетишистской силы метонимии и синекдохи помещают Розанова в центр модернистского проекта, исследуемого в данной книге.
Из моего представления Розанова в предыдущей главе складывается портрет человека с последовательной интеллектуальной позицией, корни которой — в исключительной приверженности браку и деторождению. В центре внимания настоящей главы — его интеллектуальный релятивизм и непоследовательность. Основным предметом исследования являются книги писателя, в которых проявилась его одержимость сексом, вырождением, кровью и «расой» (нацией): «Люди лунного света: Метафизика христианства» (1911/1913) и «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» (1914). Первая — исследование гомосексуальности, которое Розанов поместил в контекст христианской демонизации секса и теории вырождения. Вторая — антисемитская диатриба, которая противоречит его юдофилии и отражает расистский взгляд на вырождение. Я рассматриваю эти книги как образцы идеологических и эстетических колебаний Розанова (чтобы не сказать — скользкости), они обнажают фантазии и предрассудки, которые скрываются за страхом дурной наследственности и беспокойством о здоровье нации.
Теория гомосексуальности
«Люди лунного света» — классическое произведение Розанова: это компиляция его откликов на чужие тексты, в основном малоизвестных или неизвестных авторов. Сам Розанов здесь, как правило, занимает маргинальные позиции: он сопровождает усвоенный у других материал примечаниями, находящимися в диалогических или полемических отношениях с основным текстом, расположенным над типографской чертой. Хотя примечания имеют статус маргиналий, они не менее важны, чем комментируемый ими текст. Иногда Розанов напрямую обнажает свою риторическую стратегию: «некоторые острые стрелы (завершения, пики) всего моего миросозерцания выразились просто в примечании к чужой статье» (Опавшие листья. Т. 1. С. 284). Часть вытесняет целое.
Первое издание «Людей лунного света» вышло в 1911 г., второе — в 1913 г. Книга является полемическим выступлением против «морбидного» культа христианского аскетизма и восхваляет иудаизм как прокреативную жизнеутверждающую религию; как ранее на Религиозно — философских собраниях, ее автор заявляет, что евреи лучше подготовлены для поддержания здоровой нации. Хотя в «Людях лунного света» Ницше не упоминается, в критике христианства прослеживается влияние его «Антихриста» (1888), связь с которым Розанов, конечно, стал бы отрицать[9]. (Сокращенная русская версия эссе Ницше впервые была опубликована в 1900 г., полная — в 1907 г.[10]) Развивая ницшеанскую критику христианства как религии, отрицающей жизнь, Розанов намекает, что оно способствует развитию гомосексуальности. Как мы видели в предыдущей главе, свой взгляд на христианство как «содомитскую» религию он ввел и в полемику с церковью на Религиозно — философских собраниях.
Однако основной мишенью «острых» полемических «стрел» Розанова в «Людях лунного света» был христианский аскетизм, а не гомосексуальность. Как и Ницше в «Антихристе», Розанов считает христианство декадентским прославлением смерти, с Христом у кормила некрофилии. Вся книга — это бурная инвектива в адрес христианства, особенно его монашеской традиции. «Завет и стимул монашества», — пишет Розанов в полемической сноске, — есть «погубление всего человеческого рода»[11]. Свою историю монашества он начинает с заявления, что истоки ее нужно искать в финикийских культах Молоха, которому приносили в жертву детей, и девственной богини — воительни- цы Астарты. Он пишет, что жрецы Молоха и Астарты оскопляли себя. Связь между христианским монашеским безбрачием и скопчеством (практикой, разумеется, противоестественной) становится навязчивым рефреном «Людей лунного света», как перед тем — Религиозно — философских собраний. Помимо финикийских культов, в розановскую генеалогию монашества попадает платоновский юноша Федр, который, по утверждению писателя, называл женское тело гадким («Люди», 5–7), говоря о своей любви к мужчинам.
Полагаю, что самым провокационным аспектом «Людей лунного света» был подход к монашеству как самооскопляю- щей, гомоэротической модели религии. Описывая сексуальную идентичность христианских монахов, Розанов неизменно использует слова «третий пол», «муже — дева», «урнинг» и «духовный содомит»[12]. Он сравнивает учение церкви о безбрачии с «мышьяком с сахаром» («Люди». С. 151), сладким на вкус, но ядовитым по сути. Подобно некоторым своим современникам- символистам, он подчеркивает мужеженскую природу Христа, но в отличие от них он придает женственности Христа негативный смысл, превращая его в вырожденца fin de siucle, которому недостает силы, необходимой для восполнения рода человеческого. Он никогда не доходит до того, чтобы назвать Христа содомитом — это никогда бы не прошло цензуру, — но довольно близок к тому. Он как будто представляет образ Христа в связи с присущим эпохе кризисом маскулинности, который писатель отождествляет с феминизацией. Обеспокоенный возрастающей повсюду проблемой воспроизведения рода, Розанов, как и его современники, боится вырождения расы — с той существенной разницей, что, в отличие от Гиппиус и Блока, он отвечает на этот страх, агрессивно провозглашая непрерывность природы.
Ницше в «Антихристе» изображает Христа дегенератом и декадентом, полемизируя с Эрнестом Ренаном, представлявшим Христа в своей знаменитой книге «Жизнь Иисуса» гением и героем. Ницше, напротив, называет Христа «идиотом». Из того, что он в «Антихристе» пишет о Достоевском, видно, что он не читал «Идиота»: «Можно было бы пожалеть, что вблизи этого интереснейшего из decadents не жил какой‑нибудь Достоевский, т. е. кто‑либо, кто сумел бы почувствовать захватывающее очарование подобного смешения возвышенного, больного и детского»[13]. Детскость Христа, по мнению Ницше, является симптомом дегенерации: «Подобные случаи замедленной зрелости и недоразвитого организма, как следствие дегенерации, известны по крайней мере физиологам» (Антихрист. С. 657). Как ни странно, Достоевский создал образ, подобный Христу, как по заказу Ницше, за двадцать лет до того: инфантильный и христоподобный князь Мышкин, жертва патологии, будто и вправду был прототипом Христа у Ницше и Розанова.