Эротизм без берегов - Маргарита Павлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поворот и изгиб — основные образы в набоковском изображении творчества, сквозные для всех его произведений. Это касается не только настоящего искусства, но и искусства дурного, пародии на искусство. Порочный мир «Bend Sinister»[650] находит параллели и в том мире, куда повествователь настойчиво пытается поместить Пнина. Обнаружив, что сел не в тот поезд, Пнин восклицает: «It is a cata-stroph» (Pnin. P. 117). Дефис, которым Набоков разделяет последнее слово, подчеркивает не только произношение Пнина, но и этимологию слова: «катастрофа» — буквально «поворот вниз» или «переворот». В сценарии «Лолиты» в день после первого полового акта Гумберт Гумберт с Лолитой давят под колесами автомобиля белку («squash a squirrel») и «сворачивают не туда» («the wrong turning») (114, 116); в самом романе связь устанавливается еще быстрее: «poor Humbert Humbert….kept racking his brains for some quip, under the bright wing of which he might dare turn to his seatmate. It was she, however, who broke the silence: „Oh, a squashed squirrel“, she said. „What a shame“» (140) — «…бедный Гумберт был в ужасном состоянии, и пока с бессмысленной неуклонностью автомобиль приближался к Лепингвилю, водитель его тщетно старался придумать какую-нибудь прибаутку, под игривым прикрытием которой он посмел бы обратиться к своей спутнице. Впрочем, она первая прервала молчание. „Ах, — воскликнула она, — раздавленная белочка! Как это жалко…“».
Из рассказа «Time and Ebb» («Превратности времен») мы узнаем о поэте Ричарде Синатре, который всю жизнь прозябал в безвестности, оставаясь «an anonymous „ranger“ dreaming under a Telluride pine or reading his prodigious verse to the squirrels of San Isabel Forest, whereas everybody knew another Sinatra, a minor writer» — «так, Ричард Синатра оставался при жизни безвестным „лесным объездчиком“, грезившим под теллуридской сосной или читавшим свои проникновенные вирши белкам в лесу Сан-Исабел, — зато все знали другого Синатру, пустякового писателя, родом также с Востока» (перевод С. Ильина). Именно в «виршах» из «Лолиты» Набоков, пожалуй, особенно близко подводит нас к разгадке образа белки: «I recalled the rather charming nonsense verse I used to write her when she was a child: „nonsense“, she used to say mockingly, „is correct“».
«Я припомнил довольно изящные, чепушиные стишки, которые я для нее писал, когда она была ребенком. „Не чепушиные, — говорила она насмешливо, — а просто чепуха“»:
The Squirl and his Squirrel, the Rabs and their RabbitsHave certain obscure and peculiar habits.Male hummingbirds make the most exquisite rockets.The snake when he walks holds his hands in his pockets.
(254–255)«Nonsense verse» («чепушиные стишки») иллюстрируются конкретным примером, где слово «Squirrel» в силу неправильного написания («Squirl») буквально становится нонсенсом, бессмыслицей, чепухой[651]. Но, хотя белка как символ поэзии встречается в разных произведениях Набокова, именно в «Пнине» особенно заметны образы превращения и извращения — и в универсуме романа все эти версии и перверсии превращаются в своего рода иконическую и лексическую мантру в процессе борьбы между героями — и между героем и автором — за власть над текстом.
В «Пнине» то и дело что-то крутится, вертится, извивается. Виктор имеет дело с омерзительной пародией на белку — это «а communal supply of athletic supporters — a beastly gray tangle, from which one had to untwist a strap for oneself to put on at the start of the sport period» (Pnin. 95) — «общий запас гимнастических суспензориев, — противный серый клубок, из которого следовало выпутать для себя подвязку, надевавшуюся в начале спортивного часа». Пнин непрестанно вертит головой, проверяя номера пересекаемых улиц и при этом не прерывая вдохновенный рассказ «о разветвленных сравнениях у Гомера и Гоголя». Повествователь вспоминает, как ему удалось бросить беглый взгляд на комнату маленького Тимофея: «Through the open door of the schoolroom I could see a map of Russia on the wall, books on a shelf, a stuffed squirrel, and a toy monoplane with linen wings and a rubber motor. I had a similar one but twice bigger, bought in Biarritz. After one had wound up the propeller for some time, the rubber would change its manner of twist and develop fascinating thick whorls which predicated the end of its tether» (Pnin. 177) — «за открытой дверью классной виднелась карта России на стене, книги на полке, чучело белки и игрушечный моноплан с полотняными крыльями и резиновым моторчиком. У меня был похожий, купленный в Биаррице, только в два раза крупней. Если долго вертеть пропеллер, резинка начинала навиваться по-иному, занятно скручиваясь, что предвещало близость ее конца». «Витой узор» («writhing pattern» (Pnin. 158)) «совершенно божественной чаши», подаренной Виктором, тоже укладывается в эту тему: вязь, завитки как поэтический эквивалент процесса письма[652]. (Тут следует вспомнить набоковское стихотворение «An Evening of Russian Poetry» («Вечер русской поэзии»), написанное от лица приглашенного лектора — предтечи Пнина: «Not only rainbows — every line is bent, and skulls and seeds and all good words are round / like Russian verse, like our colossal vowels…» (Nabokov V. Poems and Problems. New York: McGraw Hill, 1970. P. 158–159) — «Не только радуги — все линии изогнуты, // и черепа, и семена, и все хорошие слова круглы, // как русский стих, как наши огромные гласные».)
Пнин «был весьма признателен Герману Гагену за множество добрых услуг» (перевод Г. Барабтарло), в оригинале — «felt very grateful to Herman Hagen for many a good turn» («turn», буквально — «поворот») — и я хотел бы обратить внимание читателя на «ver» в слове «very», ибо, мне кажется, до сих пор не было отмечено, что Набоков употребляет слово «very» («очень») с частотой поистине поразительной для такого хорошего писателя. Вообще, этот слог «ver», в английском неизбежный, точит, словно червь, «флуоресцирующий труп» романа, создавая разветвленную систему связей куда более многочисленных, нежели появления белки. Да, конечно Набоков любит аллитерации, да, конечно обходиться в английском без этого слова было бы беспримерным подвигом, — но частота его употребления в Пнине настолько высока — и зачастую в контексте образов, связанных с поэтическим творчеством, — что внимательный читатель должен постоянно быть настороже, готовый внезапно услышать шорох в листве.
Рассмотрим для начала несколько моментов, когда слог «ver» явно связан с извивающимся корнем «vers», с присутствием белки или с разговорами о творцах и творчестве. В университете Вайнделла выделяется «а huge, active, buoyantly thriving German Department which its Head, Dr. Hagen, smugly called (pronouncing every syllable very distinctly) „a university within a university“» (Pnin. 9) — «обширное, деятельное, пышно цветущее отделение германистики, которое возглавлявший его доктор Гаген не без самодовольства называл (весьма отчетливо выговаривая каждый слог) „университетом в университете“». Когда в конце пятой главы «замирающая нежность», охватившая Пнина при воспоминании о Мире Белочкиной, уподобляется «the vibrating outline of verses you know you know but cannot recall» (Pnin. 134) — «дрожащему очерку стихов, которые знаешь, что знаешь, но припомнить не можешь», — читатель должен вспомнить, как несколько ранее в этой же главе сквозь дрожащие ветви проглядывает анаграммный силуэт все той же неуловимой белки: «The dense upper boughs in that part of the otherwise stirless forest started to move in a receding sequence of shakes or jumps, with a swinging lilt from tree to tree, after which all was still again» (Pnin. 115) — «Плотно пригнанные верхушки ветвей в той части иначе бездвижного леса заколебались в спадающей череде встряхиваний и скачков, свинговый ритм прошел от дерева к дереву, и все опять успокоилось». Нашему слуху эта белка так же доступна, как и глазу героя, и не исключено, что в «Пнине» буквосочетание «squ» играет ту же роль, что и начертания букв в других романах: Q в «Лолите»; X в «Бледном пламени»; конечно же V. в «Подлинной жизни Себастьяна Найта» и т. д.
Тем временем слог «ver» движется по синусоиде: «Germany, that nation of Universities, as the President of Waindell College, renowned for his use of the mot juste, had so elegantly phrased it» (Pnin. 135) («Германии, „этой нации университетов“, как изысканно выразился президент вайнделлского колледжа, известный своим пристрастием к mot juste») — тут следует отметить, что французское словосочетание может намекать на латинский корень слова «университет», хотя в роли западни для читателя выступает Германия; «universe», «university» — эти слова намекают, что все в этом мире покорно служит целям поэта. «А first letter, couched in beautiful French but very indifferently typed, was followed by a picture postcard representing the Gray Squirrel» (Pnin. 88) — «…за первым письмом, составленным на прелестном французском, но очень неважно отпечатанным, последовала красочная открытка с изображением „белки серой“». «Moreover, Liza wrote verse» — «А кроме того, Лиза писала стихи»; и «every intonation, every image, every simile had been used before by other rhyming rabbits» (Pnin. 44–45) — «каждая интонация, каждый образ, каждое сравнение были уже использованы другими рифмующими кроликами». Лиза, к которой «следует относиться как к очень больной женщине» («should be treated as a very sick woman»), сочетает «лирические порывы… с очень практичным и очень плоским умом» («lyrical outbursts with a very practical and very commonplace mind» (Pnin. 182)). По словам Пнина, в стихотворении «Брожу ли я вдоль улиц шумных» Пушкин описал «the morbid habit he always had — wherever he was, whatever he was doing — of dwelling on thoughts of death and of closely inspecting every passing day as he strove to find in its cryptogram a certain „future“ anniversary» (Pnin. 68) — «болезненную привычку, не покидавшую его никогда, — где бы он ни был, что бы ни делал, — привычку сосредоточенно размышлять о смерти, пристально вглядываясь в каждый мимолетящий день, стараясь угадать в его тайнописи некую „грядущую годовщину“: день и месяц, которые обозначатся когда-нибудь и где-нибудь на его гробовом камне»; «I ran into Pnin several times during those years at various social and academic functions in New York; but the only vivid recollection I have is of our ride together on a west-side bus, on a very festive and very wet night in 1952, the occasion of the hundredth anniversary of a great writer’s death» (Pnin. 186) — «В те годы я несколько раз сталкивался в Нью-Йорке и с Пниным — на различных общественных и научных торжествах, однако единственное живое воспоминание осталось у меня от нашей совместной поездки в вестсайдском автобусе одним очень праздничным и сырым вечером 52-го года. Мы приехали, каждый из своего университета, чтобы выступить в литературной и художественной программе перед большой аудиторией эмигрантов, собравшихся в Нью-Йорке по случаю сотой годовщины смерти одного великого писателя». Начало главы о Викторе и вовсе звучит как заклинание, магическая формула, состоящая из главного звука романа: «The King, his father, wearing a very white sports shirt open at the throat and a very black blazer, sat at a spacious desk whose highly polished surface twinned his upper half in reverse» (Pnin. 84) («Король, его отец, в белой-белой спортивной рубашке с отложным воротником и черном-черном блейзере сидел за просторным столом, чья полированная поверхность удваивала, перевернув, верхнюю половину тела»).