Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли - Александр Аркадьевич Долин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В зрелые годы Пастернак всячески стремился подчеркнуть свою «народность» и «советскость» — не только в попытке создать идейное обоснование своей карьере в качестве члена секретариата Союза Советских писателей (должность, с которой он был снят много лет спустя за отказ участвовать в травле Ахматовой и Зощенко), но и стремясь дать нравственную «внутреннюю» мотивировку своей конформистской позиции в годы жесточайших репрессий, кровавых преступлений власти против собственного народа. Цикл 1936 г. «Несколько стихотворений», в котором Пастернак поставил себе задачей обессмертить Сталина и его эпоху, бесспорно относится к числу программных шедевров тоталитарного режима периода расцвета:
Бывали и бойни,
И поед живьем,
Но вечно наш двойня
Гремел соловьем.
Глубокою ночью
Загаданный впрок,
Не он ли, пророча,
Нас с вами предрек?
Автор, в отличие от большинства поэтов своего непростого времени, не ограничивается апологией режима и славословием вождю, но постоянно акцентирует свою роль пророка и певца нового строя, чье призвание состоит в воспевании великих свершений народа и его лидера на исключительно высоком, элитарном уровне, доступном ему одному. Правда, масштабов Маяковского в этой области ему достигнуть не удалось, но при чтении прочувствованных строк, посвященных Сталину, невольно вспоминается бессмертное: «Двое в комнате: // Я и Ленин// фотографией на белой стене…»
Партийная идеология пронизывала всю интеллектуальную элиту Советской России независимо от реальной партийной принадлежности того или иного писателя, художника или композитора, его славного прошлого, его моральных воззрений, культурного потенциала и прочих мелочей. Как радостно констатировал Пастернак,
Я понял: все в силе,
В цвету и в соку,
И в новые были
Я каплей теку.
Например, когда в сентябре 1939 г. ркка по приказу партии и правительства оккупировала половину независимой Польши и интернировала тысячи польских офицеров (впоследствии расстрелянных в Катыни), это событие бурно приветствовали отправившиеся «на фронт» В. Шкловский, Лев Кассиль, А. Твардовский, Б. Горбатов и многие другие советские литераторы-интеллектуалы. Может быть, Пастернак по этому поводу и не высказывал особой радости, но стержнем его общественной позиции всегда оставалась верность генеральной линии.
В дальнейшем, осмысливая свершившиеся метаморфозы, Пастернак и сам признавал свою слабость — правда, перекладывая все бремя ответственности на эпоху:
Я льнул когда-то к беднякам —
Не из возвышенного взгляда,
А потому, что только там
Шла жизнь без помпы и парада.
……………………………
И я испортился с тех пор,
Как времени коснулась порча,
И горе возвели в позор,
Мещан и оптимистов корча.
Всем тем, кому я доверял,
Я с давних пор уже неверен.
Я человека потерял
С тех пор, как всеми он потерян.
Лояльность по отношению к власти и сговорчивость давали Пастернаку немало преимуществ в сравнении с плачевной участью его собратьев-поэтов, которые либо прозябали в нищете, как Мандельштам и Ахматова, либо изнемогали в столкновении с прозой советской жизни, как Клюев, Есенин и даже Маяковский. Его стихи издавались в авторских сборниках и печатались в коллективных антологиях, переводы давали средства на жизнь — пусть не богатую, но вполне достойную. Позже, почти в то самое время, когда Мандельштама, Мейерхольда, Пильняка, Клюева, Клычкова, Лившица и многих других после бесчисленных издевательств и унижений гнали на убой, Пастернаку была выделена квартира в Москве (1936 г.) и знаменитая дача в Переделкине (1937 г.).
Сам Пастернак в мемуарах писал о переломе, якобы свершившемся в 1936 г., когда «единение со временем перешло в сопротивление ему». Концепцию «перелома» подхватывают и историки литературы. Может быть, такой перелом и произошел где-то в тайниках души Мастера, но он ничуть не помешал ему клясться в верности социалистическим идеалам, бичевать себя за идеологические ошибки в выступлении на форуме по случаю столетней годовщины смерти Пушкина в 1937 г. и в дальнейшем неоднократно доказывать свою лояльность всеми возможными способами. Отдельные всплески инакомыслия наподобие возражений против шельмования Шостаковича или отказа подписать те или иные расстрельные списки едва ли могут свидетельствовать о том, что Пастернак после двадцати лет активного сотрудничества вдруг перешел в оппозицию тому самому режиму, который он воспевал и расположения которого всячески добивался. Да и можно ли в принципе вернуть однажды утраченное первородство?
Поэт всегда стремился найти оправдание своей позиции: слиться с народом, который «всегда прав», апеллировать к гению Пушкина, возвысить и тем самым утвердить гений Сталина… Во «Втором рождении» (1931) звучит столь открытая апология власти, что ей могли бы позавидовать записные поэты государственного официоза, слагавшие рифмованные лозунги и речевки для газет:
Столетье с лишним — не вчера,
А сила прежняя в соблазне
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни.
Хотеть, в отличье от хлыща,
В его существованьи кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
………………………….
Но лишь сейчас сказать пора,
Величьем дня сравненье разня,
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Парафраз пушкинских «Стансов» 1826 г. служит Пастернаку изящной оболочкой для выражения патриотических или, скорее, верноподданнических чувств. Быть «заодно с правопорядком» в те дни, когда правоохранительные органы устраивают облавы на твоих друзей, морят голодом миллионы и эшелонами высылают «врагов народа» умирать в тайгу и тундру, — все-таки для подобного заявления нужно было освободиться от многих моральных обязательств. Сравнивать Сталина с Петром Великим, признавая за первым несомненное превосходство, — для этого надо было перешагнуть через многие этические табу.
Критики отмечают с сочувствием, что в те грозные годы пушкинские «Стансы» были для Пастернака «и руководством, и своеобразной подстраховкой, защитой. При поддержке Пушкина он ищет путь к сложной противоречивой современности, хочет представить ее перспективу и свое место в ней» (‹8>, с. 157). Конечно, ведь Пастернак тоже был «человек эпохи Москвошвея» и, очевидно, стремился «большеветь» не менее Мандельштама. Вероятно, даже больше, поскольку считал свой талант масштабнее, соразмерным пушкинскому и даже — страшно сказать — сталинскому гению.
Однако в эпоху коллективизации, по завершении «шахтинского» и еще нескольких громких дел «буржуазных спецов», когда машина уничтожения уже со страшной силой набирала обороты по всей стране, не каждый большой поэт, осознающий свою профетическую миссию (а Пастернак ее осознавал в полной мере), готов был