Новый Мир ( № 8 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был и ожидаемый скепсис. Павел Басинский, например, к числу симпатизантов Сорокина не относящийся, едко иронизирует над тем, как ловко присвоены писателем сюжет и детали двух толстовских повестей — «Метель» и «Хозяин и работник». «Вешки, которых всегда не хватает <…> наметенные сугробы как призраки то ли домов, то ли стогов, бесконечные развилки, ведущие не туда, куда обещают <…> кружение на месте, невозможность уйти от саней пешком (непременно, непременно вернешься!), поиски шапки в снегу и даже такая толстовская деталь, как то, что выпивший замерзнет, а не выпивший имеет шанс, — все это добротно, по-хозяйски перенесено Сорокиным из толстовского тома в свой томик и продается в книжном магазине за 300 рублей. Как это там у Гоголя? „Негоция”?» [4]
Ну а Майя Кучерская считает, что повесть Сорокина отчетливей всего рифмуется с повестью Лескова «На краю света», хотя видит в ней мотивы других произведений русской классики: «Там сибирская вьюга скрестила судьбы „человека цивилизации” и простеца, православного епископа и дикаря-язычника, который спас своего архиерея от неминуемой гибели» [5] .
Так у кого позаимствовал сюжет Сорокин — у Толстого или Лескова? Или у обоих? Или, может, права Анна Наринская, увидевшая в повести «технически безупречно сработанный дайджест русской литературы»?
Действительно, сорокинская «Метель» как будто бы следует не той или иной повести Толстого или Лескова, а всей классической русской литературе сразу. Павел Басинский, правда, не увидел у Сорокина сходства с Пушкиным. Ну как же, разве не отвечает возничий доктору, когда ходит кругами, проваливаясь в глубокий снег в поисках занесенной дороги, едва ли не цитатой из Пушкинских «Бесов»: «Знать, леший нас водит, барин»? (Вспомним хрестоматийное «В поле бес нас водит, видно, / Да кружит по сторонам».) Да и в пушкинской «Метели» героя, блуждавшего в хорошо ему знакомых местах, всю ночь до первых петухов, похоже, тоже водил бес либо леший...
Однако ощущение похожести все же обманчиво. Сорокин поступает с текстами классиков так же, как поступал и раньше: он разбирает конструкцию на составные части. Только раньше эти оголенные оси конструкции насмешливо выставлялись наружу, а нынче они предварительно были собраны в некие емкости и тщательно перемешаны. Мне почему-то представляются большие, из полупрозрачного пластика ящики для игрушек, в которых у детей всегда оказываются вместе детали от разных конструкторов «Лего» — от пожарной машины, от звездолета, от домика и от динозавра. Можно потом все высыпать на пол и попытаться собрать, например, гибрид динозавра с ракетой. Именно это и делает Сорокин.
Доктор Платон Ильич Гарин, требующий лошадей на почтовой станции, тщательно стилизован под чеховского героя: и пенсне у него чеховское, и саквояж земского врача в руках, и манера речи с непременным обращением «батенька», и аргументация под стать земскому труженику: «Да вы понимаете, батенька, что там люди умирают». А вот станционный смотритель вроде как пушкинский. Говорит, правда, как-то не в масть. Речь его писатель старательно украсил просторечиями («нешто», «сёдни», «токмо»), для чиновника хотя бы и четырнадцатого класса нехарактерными, и словоерсами, которые в простонародной речи как раз не употреблялись и чужды пушкинским героям всех слоев. Это речевая характеристика маленького человека, часто используемая Достоевским. («Словоерс приобретается в унижении», — философствует штабс-капитан Снегирев в «Братьях Карамазовых».) Не случайно Акунин, пытаясь стилизовать текст Достоевского в романе «Ф. М.», понатыкал словоерсов в речи героев сверх всякой меры.
Чеховский доктор грозит пушкинскому станционному смотрителю судом за саботаж. И оказывается, это государственное слово станционному смотрителю хорошо знакомо. Напомним, что в русский язык оно вошло вместе с революцией 1917 года, Лениным, ВЧК и революционной интеллигенцией на службе у большевиков, знавшей иностранные языки.
На протяжении всей повести речевые пласты, наслаивавшиеся в русском языке десятилетие за десятилетием (благодаря чему лингвист может безошибочно датировать неизвестный текст), тщательно перемешаны. Хотя это и не так бросается в глаза, как мешанина вещей и предметов, находящихся в обиходе героев.
Когда происходит действие «Метели»? Станционный смотритель самим фактом своего существования отсылает нас к первой половине ХIХ века.
(В достоевско-толстовско-чеховскую эпоху почтовые тракты заменили железные дороги, и Толстой мог уже назвать «наивными» те времена, «когда не было еще ни железных, ни шоссейных дорог» и из Москвы в Петербург «ехали восемь суток по мягкой, пыльной или грязной дороге». Доктор в пенсне — конец ХIХ века (в пушкинские времена пенсне еще не носили), его одежда пихор — на исходе ХХ (слово это совершенно новое, отсутствующее в классических словарях, и даже форма его еще не устоялась: в прессе встречается: пихор, пехора, пихора — пальто из плащевой ткани с меховой подкладкой), а одежда станционного смотрителя, душегрейка, — это уж, очевидно, из будущего: в пушкинские времена душегрейка была одеждой сугубо женской. Но если женщины начали носить брюки, то почему бы мужикам не начать носить женские душегрейки?
Удобство стиля фьюжн, в котором работает Сорокин, — полная необязательность фактуры. Примерь Юзефович или Акунин на своего героя душегрейку, тут же бы дотошный читатель подколол сочинителя. А у Сорокина поди догадайся: душегрейка на мужчине — знаковая деталь, вокруг которой можно нагородить несколько страниц расшифровок, или небрежность автора, случайно употребившего неточное слово?
Телефон с ручкой, которую крутит пушкинский герой, — примета начала века ХХ, а радио у мельника — уже видеотехника будущего: когда его включают, над ним повисает «круглая голограмма с толстой цифрой 1 в правом углу». При этом мельничиха подкручивает фитиль лампы: электричества в доме нет. Зато у богатых казахов-витаминдеров в шатре работает генератор на драгоценном бензине и при этом, очевидно, угарного газа не вырабатывает, а только чистое электричество, ибо витаминдеры не только не угорают от генератора в закрытом помещении, но еще умудряются производить высокотехнологичный продукт ,некие кубы, шары и пирамидки, которые, испаряясь под действием горелки, окутывают человека прозрачной полусферой из тончайшего живородящег о пластика, перенося его в иной мир.
Такой вот драгоценный техногенный наркотик ХХI века, который, впрочем, уже давно произвели на свет, опережая витаминдеров, братья Стругацкие и следующие в их кильватере фантасты.
Галлюцинации погружают героя в такой кошмар, после которого жизнь кажется великим даром и праздником. Возбужденный наркотиком, доктор испытывает приступ любви ко всем людям, включая своего возничего, и острую потребность немедленно делать добро — ехать в метель к больным, везти вакцину.
Ну а когда действие наркотика проходит и наступает похмелье — можно и кулаком в лицо заехать возничему (народу). В русской истории ХХ века, правда, было все как-то наоборот: народ все больше заезжал кулаком в лицо интеллигенции. Но за доктора Гарина не особенно обидно: узок, упрям, недалек, весь энтузиазм его — наркотический, да и бедного Перхушу погубил.
Что за Россия перед нами: общество, находящееся на пути регресса, в котором еще сохраняются отдельные предметы техногенной цивилизации? Или писатель фантазирует на тему альтернативной истории, заезженной в узком клане фантастов?
Контраст между техническим прогрессом и общественным регрессом — тема не новая для Сорокина. Этот контраст создавал комический эффект в «Дне опричника», сатире, завуалированной под антиутопию (я писала в свое время об этой повести) [6] .
Еще тщательнее и виртуознее он обыгрывался в «Сахарном Кремле».
Некоторые детали из «Сахарного Кремля» перекочевали в повесть «Метель».
Там были бутылочные пробки из какой-то живородящей резины, а богатые женщины носили шубы из живородящего меха, который питался дождем и снегом и согревал хозяйку, — здесь существуют живородящий войлок и живородящий пластик. Там были живые портреты государя, здесь в доме мельника обязательный портрет Государя и его дочерей в негаснущих радужных рамках , а над шатром витаминдеров эмблема — живой , медленно моргающий глаз. Формальное сходство миров «Метели» и «Сахарного Кремля» дало некоторым рецензентам новой повести основание говорить о ней как о продолжении двух предыдущих — это делает, например, Владимир Панкратов в «Афише» [7] : «Настроение Сорокина по поводу того, что станет с Россией через полвека, в общем-то, не поменялось со времен его последних двух книг, и потому новая на них похожа».