Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он задохнулся от волнения, этот бедный рыцарь правды, а публика, пользуясь его молчанием, обменялась несколькими замечаниями — ведь нет слов, которые удивили бы её новизною своей!
— Немного аффектировано, но недурно! — сказали одни.
— Но ведь это уже публицистика? — осведомились другие.
— Какой-то странный род искусства! — пожав плечами, сказали третьи.
И снова все стали рукоплескать ему. Он дождался, когда они утомились, и продолжал:
— Я — люблю вас!
— Я люблю вас голодной любовью отчаяния, как любят развратную, пошлую женщину, когда некого любить, кроме её; я люблю вас с болью в сердце; моя любовь — огненная мука моя, — она даёт мне неотъемлемое право быть беспощадным в ненависти к вам!
Он сделал последнее усилие и вскричал криком раненного насмерть:
— Проклинаю всех вас проклятием вечной неудовлетворённости, проклятием неукротимой тоски по лучшему, злыми муками бесчисленных желаний проклинаю всех вас!
Что мог он сделать ещё? Он догадался и разбил себе голову, и погас огонь мысли его навсегда.
Попирая ногами неостывший мозг безумного, люди толпились около трупа и говорили друг другу:
— Он недурно рассказывал, но был романтик.
— Жаль, рано умер. Ещё не стар и мог бы сделать кое-что!
— А в сущности, он был ненормальный человек!
Хоронили его с почестями и с сожалением, те же, которые были обрадованы его смертью, умело скрыли свою радость, и никто не узнал о ней, кроме Дьявола.
За окном моей комнаты вьюга гордо поёт холодную песнь одиночества, тлеют угли в печи предо мной, и сверкает среди них красным пламенем мудрое лицо Дьявола, и дрожит над головой моей, как чей-то отдалённый смех и стон, какой-то странный звук, неуловимый, точно тень.
О писателе, который зазнался
…Нехорошо, когда писатель много имеет почитателей, нехорошо! Только болотным растениям не вредит избыток сырости. Дубам нужно её в меру.
Здесь я рассказываю об одном писателе, который по дороге к цели своей неожиданно забрёл в трясину популярности, о том, как смешно и неловко он вёл себя, наглотавшись похвал толпы, и что произошло с ним, когда голова его закружилась от туманных испарений славы.
Был он парень молодой, простодушный, но не совсем дурак и отличался от товарищей по ремеслу тем, что, всегда искренний, каждый день противоречил сам себе.
Жил он в стране, литература которой пользовалась всемирной славой, и когда начал спотыкаться о первые признаки популярности, то отнёсся к ним с недоверием и подумал:
«Странно — в трубы им трубят — не слышат, дудочка поёт — радуются!»
Парень этот не был скромен, отнюдь нет! Но он знал себе цену, вот в чём дело… И ещё он знал, что в его родной стране нет народа, а есть только «публика», и что именно «публика» создаёт литературные и иные репутации, а народ живёт своим бытом, писателями пренебрегает, верит в колдунов, всю жизнь только работает, но всегда голодает и всю литературу, вместе с другими, любимыми «публикой» искусствами, в любой момент готов променять на мешок муки.
Но хотя герой мой твёрдо знал всё это, однако — человек он был! К тому же все писатели — люди более или менее ограниченные. Он начал чувствовать, что ожесточённое внимание «публики» к его книгам — приятно ему. Он стал получать от читателей лестные письма.
Один читатель писал: «Талантливый», другой, чёрным по белому, выводил: «Многоуважаемый», какая-то читательница написала просто, но сильно: «Душка! Спасибо!» — точно писатель-то шёлку на кофточку ей подарил. А один лавочник, торговавший книгами, прислал письмо следующего содержания:
«М. Г. господин писатель!
Будучи заинтересован, почему это публика так здорово покупает ваши многоуважаемые книги, я оные прочёл, и из меня вылились следующие стихи:
Как лилии в болоте,В душе моей унылойЦвели мечты и грёзыО жизни без препон.Цвели они, — но — кратко,Цвели и — увядали,И в тине сердца гнили,И пахли очень скверно…Но ты проник мне в сердцеСвоим горячим словом,Как искрами осыпалТы мрак моей души!И запылал я страстно,И стал безумно храбрым,И ныне гордо пахнуПалёною щетиной.
С истинным почтением
Семен Ястребов».
И много других знаков внимания получал писатель от «публики». А чёрт, верный спутник писателя, смеясь, подсказывал ему:
— Не смущайся, дурачок, ведь это по заслугам тебе, ты для публики как молодая любовница расслабленному старику. А также ты не притворяйся оскорблённым, ибо — «карась любит, чтобы его жарили в сметане», а писатель — чтобы его коптили в дыму славы!
И вот герой мой начал потихоньку высовываться на глаза влюблённой в него «публики», а она — рукоплещет. И стал он к этому привыкать, как пьяница к водке, и стало ему без рукоплесканий скучновато жить, и с тем вместе зазнаваться парень стал.
Однажды в людном месте толпа «публики» окружила его, припёрла к стене и, хлопая в ладоши, одобрительно прокричала: «Браво! Браво!», а он стоял перед толпой, умилённо улыбаясь, и было ему так сладко, точно его в патоке варили. Первый раз видел он «публику» на таком близком расстоянии. Но вдруг ему стало неловко, даже жутко; показалось ему, что сейчас начнут щекотать его под мышками, и в голове его зароились разные нелепые мысли. Казалось, что каждый из толпы, разглядывая его, мысленно сравнивал свои уши с ушами писателя, желая с точностью определить: чьи длиннее? Он почувствовал, что уши его растут и достигают гигантских размеров. А «публика» смотрит и кричит: «Браво! Браво!» Тогда в уме моего парня загорелось зловещее сомнение в принадлежности своей самому себе, и он подумал:
«Они считают меня собственностью и сейчас начнут играть мною, как мячиком».
А чёрт, стоя сзади него, ехидно посмеивался:
— Гляди-ка, гляди!
Видит писатель — с десятков возросла толпа до сотен, а всё рукоплещет. Стоят среди её благовоспитанные потомки Иуды Искариота, Игнатия Лойолы и всех других христопродавцев, стоят твёрдо и тоже рукоплещут ему. Глаза «публики», как сотни иголок, воткнулись в грудь моего героя, он смотрел в смущении на толпу: лица её слились в одно огромное, мрачное, рабье лицо, глаз на нём не было, а только два мутных пятна на месте их, и нос был длинён, как хобот слона.
— Смотри! — сказал чёрт, — вожди её вытянули нос ей, но не зажгли огня в сердце её, и вот она слепая. И посмотри, какой у неё язык, ты посмотри!
Перед глазами моего героя шевелились огромные, чувственные губы, открывая глубокую чёрную яму, в глубине которой ворочалось какое-то скользкое, короткое, толстое ботало и со смрадом выговаривало:
— Бра-а-во! Браво!
Писатель в страхе закрыл глаза, чувствуя, что его куда-то всасывает. Но когда открыл их, перед ним стояли люди, — самые обыкновенные люди стояли перед ним крепкой стеной, лица их улыбались, глаза сверкали удовольствием детей, увидавших новую игрушку, и всё вокруг него было просто и обычно. От этих улыбок и ласковых глаз писателю стало тепло, страх растаял в сердце его, и ему захотелось сказать что-нибудь «публике», что-нибудь этакое задушевное. Он вздохнул как мог глубоко и сказал, прижав руку к своему испуганному сердцу:
— Господа!
— Браво! Тс-сс-с… Тише!
— Господа, — сказал он, — внимание ваше приятно щекочет мне сердце. Я, кажется, понимаю вас. Когда я был маленьким и слышал военную музыку, я, бывало, бежал за ней, и меня тоже занимала не столько сама музыка, сколько то, как солдат, играющий на большой трубе, надувал щёки. Благодарю вас, господа!
— Браво! — закричала публика.
— Мы любим вас! — громко сказал кто-то.
А чёрт, стоя сзади писателя, всё посмеивался — хитрый!
Тогда писатель сказал:
— Я, господа, в искренность нашего отношения верю, только плохо понимаю, чем я вызвал у вас столь тёплое чувство. Иногда, знаете, мне кажется, будто вы меня за то любите, что я не ношу сюртука и в своих рассказах часто употребляю неприличные слова. И порой мне думается, что, если бы я научился лирические стихи левой ногой писать, вы бы ещё теплее, ещё с большим вниманием отнеслись бы ко мне.
— Браво! Браво! — рявкнула «публика».
— И, видите ли, мне думается, что вы не настоящие читатели, а просто почитатели. Читатель — он знает, что важен не человек — важен дух человеческий, и писателя не разглядывает, как телёнка о двух головах. Он его читает, но ему не верит и над книгой сам думает: «Вот это так, а это не так». А подумав, он делает что-нибудь хорошее, и потом это хорошее называют историей, вы же, господа, творите не историю, а скандалы. И настоящего читателя совсем немного на земле, а таких, как вас, — вон сколько. По совести моей, я должен сказать, что никаких симпатий, а тем более уважения, не питаю к вам… Товарищи говорят мне, что публику уважать нужно, но никто не мог объяснить, за что. Как вы думаете, за что можно уважать вас?