Александр I - Александр Николаевич Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Товарищ милый, друг прямой,
Тряхнем рукою руку,
Оставим в чаше круговой
Педантам сродну скуку:
Не в первый раз мы вместе пьем,
Нередко и бранимся,
Но чашу дружества нальем —
И тут же помиримся.
Были мифологизированы и сохранившиеся в неприкосновенности «царственные» атрибуты утраченной великой государственной цели.
Разбитый по проекту отца Андрея Сомборского, церковного наставника государя, «прекрасный Царскосельской сад», согласно первоначальному замыслу призван был служить аллегорическим напоминанием о торжестве монаршей государственности во времена Екатерины Великой и воспитующим указанием на имперский образец. Но стараниями лицеистов сад из аллегории торжествующей власти преображался в «царскосельский Эдем»[225], в таинственное шумно лиственное обиталище Муз:
…И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой юный ум,
И праздномыслить было мне отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум.
…Все наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.
(«В начале жизни школу помню я…», 1830.)
Имя Лицея утрачивало связь с просветительской идеей педагогической провинции и как бы возвращалось в античный лексикон. Оно аукалось с именем афинских предместий. И по ассоциации с ликейским гимнасионом Аристотеля рифмовалось с Платоновой Академией. Даже название Царского – бывшего Сарского – Села, однажды уже прошедшее ложноэтимологическую обработку, этимологизировалось вторично. Теперь оно напоминало не столько о явной сельской обители русских царей, сколько о скрытом царстве русской Поэзии.
В этом особом царстве действовали свои законы; любовная игра занимала в нем то же место, какое в «настоящей» империи занимала политика; шалостям античных и славянских «культурных» божеств придавалось значение государственных таинств и ритуалов («Хариты, Лель / Тебя венчали»; «Адели», 1822). Позже, когда лицеисты завершат курс наук и разъедутся кто куда, они достроят свой поэтический миф метафорой Царского Села как единственно родного им Отечества и оттенят его образом всего сопредельного мира как вечной чужбины. Ностальгия по этому Отечеству многих из них соединит в незримый, почти мистический и – действительно Священный – Союз.
ГОД 1815.
Январь.
Обнародован Манифест о Священном Союзе и велено огласить его в церквах. Священный Синод повелевает пастырям заимствовать из Манифеста мысли для проповедей.
«Познав из опытов и бедственных для всего света последствий, что ход прежних политических в Европе между державами отношений не имел основанием тех истинных начал, на коих премудрость Божия в откровении своем утвердила покой и благоденствие народов, приступили мы… к поставлению… союза… в котором обязуемся мы взаимно, как между собою, так и в отношении к подданным нашим, принять единственным ведущим к оному средством правило, почерпнутое из словес и учения Спасителя Нашего Иисуса Христа, благовествующего людям жить аки братьям, не во вражде и злобе, но в мире и любви».
(Из Манифеста.)
Глава 2
Кануны
Ужели я не царь?
Где имеется царство, там должен быть царь.
Естественно, что роль государя поэтического царскосельского государства выпала Пушкину – и он охотно включился в веселую, ни к чему не обязывающую игру. В знаках отмеченности, в крестах на груди и орлах на спине недостатка не было. Общеизвестный сюжет о предсмертном державинском благословении, – который сам же Пушкин и сгустил до состояния непререкаемой формулы, —
Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил, —
яркий тому пример. Это же не что иное, как вариация на тему царского помазания.
Правда, в 1830-м Пушкин-мемуарист, вспоминая о лицейском экзамене 1815 года, словно бы нарочно подчеркнет, что никакой «передачи лиры» не было и быть не могло, ибо великий предшественник так и не смог обнять молодого поэта: «…Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал… Меня искали, но не нашли…»
Но действительность – одно, мемуарная проза – другое, а пространство поэтической метафоры – третье. Игра, затеянная лицеистами, предполагала роли дряхлого литературного венценосца и юного наследника поэтического престола, ибо нуждалась в «легитимации» поэтической власти Пушкина. Соответственно, без символической лиры обойтись не могла, как не могла обойтись средневековая Русь без легенды о белом клобуке, перешедшем от Константина Великого через папу Римского Сильвестра к епископу Новгородскому, – и перенесшем византийскую «харизму» на Третий Рим. Реальные подробности теряли смысл, – равно как вопрос о «харизматических намерениях» самого Державина, который собирался передать лиру не Александру Пушкину, а Василию Жуковскому, о чем имелась соответствующая стихотворная запись: «Тебе в наследие, Жуковский, / Я ветху лиру отдаю; / А я над бездной гроба скользкой / Уж преклоня чело стою»[226]. Едва получив известие о кончине первоверховного поэта (8 июля 1816 года), лицеисты «самочинно» переадресуют его манифест о поэтическом престолонаследии: «Державин умер! чуть факел погасший дымится, о Пушкин! / О Пушкин, нет уж великого! Музы над прахом рыдают… Кто ж ныне посмеет владеть его громкою лирой? Кто, Пушкин! / Кто, пламенный, избранный Зевсом еще в колыбели, счастливец / В порыве прекрасной души ее свежим венком увенчает? / Молися каменам! и я за друга молю вас, камены!» (А. А. Дельвиг. На смерть Державина, 1816).
Пройдет немного времени – и лицеистам начнут подыгрывать поэты старшего – чуть более старшего – поколения. Именно «монарший» подтекст и отчасти намек на пушкинское самозванство будет сокрыт в завистливой шутке Константина Батюшкова: «О, как стал писать этот мерзавец!» Сквозь батюшковское словцо просвечивает общеизвестный отзыв Суворова о Наполеоне: «О, как шагает этот юный Бонапарт!»[227] – и вряд ли это случайно.
ГОД 1816.
Январь. 27.
Высочайшим указом Сенату директором Лицея назначен Егор Энгельгардт.
«Его высшая и конечная цель – блистать, и именно поэзией… Пушкину никогда не удастся дать своим стихам прочную основу, так как он боится всяких серьезных занятий, и его ум, не имея ни проницательности, ни глубины, совершенно поверхностный, французский ум. Это еще самое лучшее, что можно сказать о Пушкине. Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце».
(Из черновых заметок Е. А. Энгельгардта «Нечто о воспитанниках старших отделений Лицея»; по-немецки.)
Шутка