Забытые смертью - Эльмира Нетесова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мать сообщила, что Олеся приезжала к отцу на каникулы. Очень повзрослела. Похорошела. А ума у девушки — палата. О Прохоре не может слышать. И поныне ее трясет. Обещает, если встретиться доведется, убить его своими руками. Но за одно она ему благодарна, что остановил от замужества за Василия. Разрушил начавшуюся симпатию, обрубил ее под корень.
«Цыган поначалу грозился с-под земли тебя сыскать и прирезать, как шакала, но руки до тебя не достали. Пока он бесился, Олеся уехала. Не с того он начал. Видно, не любил. Если б дорога была, ни о тебе, ни о мести — об Олесе вспомнил бы. Выходит, оба вы прозевали, упустили девушку. А она сильнее вас — мужиков — оказалась. Сумела свое горе одолеть. И, гляди-ко, поднялась над ним и вами. Не опустилась, не пошла по рукам. Отца не опозорила. Нынче Тимофей высоко голову держит. И есть с чего. Дочь достойная! Не то что ты, горе мое и стыд. Не только слово о тебе сказать — голову не поднимаю, стыжусь людям в глаза смотреть».
Прошка, читая письма, представлял себе мать. И жаль было старую до боли в сердце. Оно верно, радостей она почти не знала. Вся надежда была на сына. Но и тут судьба подножку подставила. И чтобы не было тоскливо и одиноко в старом доме, писал ей Прохор письма добрые и теплые. И мать снова отвечала:
«А Васька-цыган помер в эту осень. Жаль мужика. Спился. Не повезло ему. Жена была у него. Сынок остался. Теперь сиротствует. Жена уже и траур сняла. Только мать на его могиле плачет. Да Олеся недавно приезжала, так тоже цветы у него на могиле оставила.
Институт она закончила. Но в Речное не воротится. Замуж вышла. В Москве. За какого-то начальника. Нынче ребенка ждут. Про это мне Тимофей просказал. Когда домой с гостей вертался. Насовсем его не берут. За неграмотность. Выходит, образованный зять далеко не подарок. Вот и векует он в своем зимовье. Один, как медведь в берлоге. Как и я. Скоро говорить разучимся. Только плакать. Он уже выл, когда недавно в гости ко мне зашел. Ему уже ждать нечего. А я — держусь. Ведь ты у меня. Нехай не вовсе какой гладкий, но свой, родненький и самый лучший…»
Законы зоны выбили из Прохора легковерность, он умел приспособиться к любым условиям, найти подход к любому человеку, научился обдумывать, взвешивать каждое слово и поступок. Он научился защищаться, заставил не просто считаться с ним, но и уважать. В то же время Прохор умело держал в руках настроение окружающих, нередко становился душой любой бригады зэков своего барака. Он знал: вернется домой иным. Пусть постаревшим, усталым, но опорой и кормильцем.
Мать не спрашивала Прохора, когда его освободят. Она считала годы, мечтая лишь об одном: пусть перед смертью, хоть ненадолго, увидеть сына свободным. Но годы брали свое. Сдавало здоровье. Об этом Прохор не знал. И однажды получил от нее письмо, заставившее задуматься:
«Уже семь лет прошло, как нету тебя со мною, Прошенька! Знаю, еще долго ждать. Но так тяжко одной в окривелой избе. А вот вчера у меня гость был, Тимофей. Совсем состарился человек. Борода по пояс. Весь седой. Как согнули годы! Хуже, чем меня. Поговорили мы с ним впервой за жизнь, по душам. И признался мне, как жалкует, что не отдал за тебя Олесю. Принес горе нам с тобой. И сам не меньше хлебнул. Ведь думал, что, выучив дочь, даст ей счастье. Сам возле нее согреется в старости. А она, став грамотной, родство забыла. Отца своего по имени и отчеству стала звать. Говорит — так модно нынче в свете. Совсем дорогу к нему забыла.
Отцу все замечанья делает. Неграмотно выразился, не так глянул, не то ляпнул, не там сел и лег. Вовсе заклевала. Аж ездить к ней не хочет. И говорит, что грамота из его Олеси душу выбила. Съела, что ржавчина. Нынче, смешно признаться, уговаривает меня к нему в лес переехать. В зимовье. Чтобы вдвух бедовать на старости.
Не хочу брехать лишнего, но и саму такое же свербит. Може, и согласилась бы я, не стой промеж нами исковерканная этой семьей твоя судьба. Ты — виноват. Но не столько, чтобы отнять тебя от старой матери на много лет. А может — навсегда. Я столько пережила и переплакала, знаю, ты тоже хватил лиха сполна. А потому — мы свидимся. И, может статься, простит Господь твой грех и одарит за пережитое. Я отказала Тимофею. Как когда-то отреклась от тебя Олеся. Ты несешь свой крест. А он плакал… Выходит, не всегда счастье детей поворачивается радостью к родителям. Случается, оно становится бедой…»
Прохор несколько раз перечитал письмо. Хотел сесть за ответ. Но… Вызванный к начальнику зоны, узнал, что его отправляют через день в Якутию. Отбывать остаток наказания условником. На деляне, куда он приехал через пару дней, его встретили как равного, забыв сразу, что Прошка — условник и совсем недавно покинул зону.
Он не стал долго осматриваться, переводить дух и отдыхать. Мигом переоделся в спецовку. И, опрокинув стакан холодного чая, пошел на деляну.
Что там дождь и комары? Разве они могут омрачить свободу? Цену ей познают, когда теряют. Вернувшийся на волю дорожит ею больше жизни.
Нет охраны! Полно жратвы! Не стонут под боком умирающие от изнеможения зэки. Никто не поставит твою жизнь на карту! Не посмеют требовать получку! Не отнимут последнее теплое белье. Не отматерят, не унизят, не оскорбят! Даже не верилось, что снова стал человеком. С именем. Без клички. Татуировка? Она — память! За грех! Стыд и горе! Отнятые годы. Но о том лучше не вспоминать. А если и вспомнил, то, пересилив себя, посмеяться над самим собой громче других. Отбив тем самым охоту напоминать о горе слишком часто. Ведь смеющийся над собой умеет и отстоять себя, и дать сдачи так, как умеют защитить свое звание пережившие Колыму мужчины. А такое дано не каждому.
Прошка ни в чем не уступал лесорубам. Работал наравне со всеми, не отставал. Он, как и каждый бывший зэк, дружил со всеми, не имея друзей…
— Хватит горевать, Шик! Кончай копаться в памяти! Зряшное это дело! Слышь? Пошли в палатку! — позвал Прохор Данилу. И предложил: — Закурим?
Данила, да и все лесорубы бригады считали Прохора самым старым. Когда его впервые увидел
Никитин, хотел определить в кашевары. И лишь потом, спустя несколько месяцев, понял свою ошибку. Но никогда не спрашивал, что же так изломало мужика, высушило, вымучило? Сам же Прохор мог говорить о чем угодно, но не о себе.
На всю первую получку купил Прохор для матери теплых вещей. Платки и кофты, носки и варежки — все отправил пухлой посылкой, вложив в нее короткое письмецо, где сообщил, что жив, здоров и ответ просит писать по новому адресу.
Никто в бригаде не спросил, о ком печется человек. А Прошка не лез в души мужиков с лишними вопросами. Он по себе знал: не стоит часто будить память. Лучше всего жить, думая о будущем. Если бы не это, работа в тайге стала бы невыносимой.
Будущее… Никто не хотел признавать главное — фактор возраста. А годы неумолимо старили, отнимая здоровье, силы. И размечтавшиеся днем об отпусках, пляжах, бабах валились люди с ног после работы как подкошенные, без сил, без желаний, без мечты. Дорогую плату за неизвестное призрачное будущее платил каждый. Но когда сумеет осуществить и доживет ли, откроет ли калитку в свою сказку, не знал никто. Все понимали, что случится это не скоро или никогда. Ведь впереди — старость. Слабая, болезненная и беспомощная. Ее нужно обеспечить сегодня, чтобы под занавес не оказаться вновь на обочине.
Какие уж там радости, до баб ли будет? Все это было пройдено. Пока жив — работай, а там, когда придет время, будет ли просвет? Может, сжалится судьба над кем, ткнет мордой в сырой мох, отняв мечту и душу заодно. Вот и все будущее… Но лучше так, чем мучиться болезнями и умирать годами. Жизнь была, но счастье пролетело мимо, слегка зацепив крылом. Оно было с женским лицом. Знакомым и любимым когда-то. Оно улыбнулось и предало. Обожгло и исчезло. Как всегда случается с женщинами. Может, потому никто на деляне не мечтал о женах. О них думали в молодости. Она еще доверчива.
Спал Прошка, состарившийся без времени. Он не мечтал ни о чем. И только в снах, но им не прикажешь, он все еще продолжал любить…
Глава 10. ЕГОР
И только Торшину не спалось. Полежав до полуночи, поворочавшись на раскладушке, будто она была сплошь усыпана горячими угольями, он встал. Чтобы ненароком не разбудить никого, взял сапоги в руки, босиком вышел из палатки. И, сунув ноги в сырые керзухи, сел на скамейку к столу, где обычно ели мужики.
Егор Торшин давно уже не может спать ночами. Да и есть с чего. Болит сердце. Так хватает порой, что небо с овчинку кажется. Куда уж хуже. А ведь совсем недавно был уверен, будто никакая хвороба его не свалит и не одолеет. Он даже не подозревал о наличии у него сердца, каких-то нервов и прочих человечьих пакостях. Верил: все это придумано бабами, чтобы дурить мужиков.
У мужика, так считал Егор, нет ничего, кроме головы и того, что меж ног растет. Это — основа! Ну, а чтобы это жило — нужны руки. Они имеются у всех. Но разные. Когда умелые, всему прочему дышится вольготно.