Повести - Анатолий Черноусов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, как она молила бога, чтобы он снизошел на Климова, переродил его! С каким восторгом она слушала отца, когда тот столь убедительно и доказательно говорил Климову о Христе, о вере! Как она хотела, чтобы Климов соглашался, не упорствовал, впустил бы в свою душу, в свое сердце образ Христа! Как ненавидела его упрямство, логичные (не могла же она кривить душой) возражения отцу…
Но как она ни злилась, ни обзывала его мысленно твердолобым упрямцем, она все же любила его, каждой своей клеточкой помнила его ласки, помнила то утро в его квартире, когда они вернулись с юга… Вспоминала все до мелочей, и такая слабость охватывала ее, что не было силы даже пальцем пошевелить. Она впадала в какую–то сладкую сонливость, мозг заволакивало, и работала одна только память. А в памяти всплывали самые сладкие, самые бесстыдные картины того утра… В такие минуты она горячо, страстно хотела, чтобы в споре с отцом победил он, Климов…
Однако час спустя, когда Климов уходил и как бы спадала пелена, проходила сонливость, Лина ужасалась сама себе. Как могла даже в мыслях предать самое святое, самое высшее! Как могла желать поражения своему отцу! Какая же я мерзкая, думала Лина, какая похотливая! Что за наваждение, господи, что за искушение! И просила и умоляла: боже, боже, прости меня, прости меня, прости! Помоги мне избавиться от этого Климова! Помоги мне стать прежней!..
Но время шло, а он, Климов, все упорствовал, все не уступал. А Лина уже начала догадываться, что беременна… И когда, прочитав специальную книжку, убедилась в этом окончательно, то ею с новой силой овладел страх. Да если бы только страх!.. А то ведь и дикая, какая–то утробная радость, от которой голова становилась хмельная и бестолковая… Во мне ребеночек! — это потрясло все ее существо до основания. От этого потели ладони и лоб покрывался испариной…
Никому на свете не могла сказать она о своей тайне, даже родной своей маме. И только вот ему, Климову, она намекнула однажды (он помнит) и видела, что и в нем шевельнулась та же дикая радость. А потом он так забавно заважничал… Видно было, что гордость так и распирает его… Намекнула ему и ждала, что это сделает его более уступчивым, что теперь–то он не будет противиться просветлению, впустит бога к себе в сердце, проникнется им. А родителям она твердила: никого, кроме Валеры, мне не надо, ни за кого не пойду замуж…
Но время шло, а он, Климов, все упорствовал. А Лина обнаружила у себя странное пристрастие к кабачковой икре, ела эту икру тайком, ела целыми банками и не могла насытиться… К тому же временами стало подташнивать… Ну, а что это означает, Лина уже знала из той же специальной книжки…
Что делать? Что делать? — об этом она думала ночью и днем, на занятиях и дома, в дороге и за едой. Она видела, и он, Климов, тоже весь извелся, даже осунулся, кожа на скулах натянулась, круги под глазами появились… Она вообще всем принесла одни страдания: себе, ему, родителям. Что будет с отцом и матерью, когда они узнают, что она опозорила их, замазала грязью? Что будет с ребеночком, если у него не будет отца?.. Одни несчастия, одни беды несет она своим близким!..
А тут еще эта Раина свадьба, сознание того, что у Раи все так порядочно, так славно, в согласии с верой!.. Бог соединил их с братом по вере — все так замечательно, чисто, красиво!.. Зависть к старшей сестре соединилась в Лине с болью, с мыслью, что у нее–то, у Лины, уж никогда не будет так хорошо. Никогда…
Однако самое–то страшное ждало ее впереди. Она стала замечать, что ощущение бога является к ней все реже и реже. Раньше оно было постоянным, это ощущение, она чувствовала бога всем своим сердцем, в любую минуту знала — он со мной, вот здесь. Вот он коснулся сердца, и оно замерло в каком–то благоговении, в предчувствии безграничного и беспричинного (если смотреть со стороны) счастья… Просто охватит радость все существо, хотя вроде никакого внешнего повода в данную минуту для такой радости и нет.
Но с тех пор как она поняла, что ждет ребенка, такие ощущения стали появляться все реже и реже. И если теперь сердце счастливо замирало, то Лина знала точно — это оттого, что подумала о нем, о том крохотном существе, которое уже живет в ней, которое и пугает ее и радует, радует настолько, что слезы сами собой начинают катиться из глаз…
Ощущение бога появлялось теперь лишь тогда, когда Лина всеми своими силами заставляла воображение работать, понуждала его работать… И стыд сжигал Лину: ведь она по–прежнему произносила слова о боге, по–прежнему ездила в молельный дом с отцом, с матерью и сестрами, молилась там, слушала проповеди, пела вместе со всеми гимны, участвовала в преломлении хлеба, в ритуале крещения… Сознание того, что она прикидывается такой же чистой, посвятившей себя всецело богу, как и все они, «братья» и «сестры», — сознание, что она лицемерит, было невыносимо. Ей казалось, что все догадываются о ее позоре и вот–вот кто–нибудь укажет на нее перстом и крикнет: среди нас блудница, погрязшая в распутстве!
Нет, жить вот так, лицемеря, скрывая от всех правду, прикидываться невинной она больше не может. Но и прийти и сказать родителям (а значит, и всем «братьям» и «сестрам»!) о том, что она беременная, она тоже не может, это выше ее сил. Это равносильно плевку папе и маме в глаза за все хорошее, что они сделали для нее. Или равносильно тому, что взять и убить их… Нет, уж лучше она убьет себя!..
— Перестань! — с укоризной сказал Климов, до этого терпеливо и молча слушавший ее «исповедь» (они уже дошли до Лининого дома и теперь остановились у подъезда). — Прекрати!
— А я ведь, Валера, и так уже по сути труп… — с горечью сказала Лина. — Я только физически еще продолжаю жить, а душа–то умерла… Ведь душа — это и есть бог. Нет его в тебе — нет и души… Конечно, мне будет жаль папу и маму, жаль тебя, жаль, что у нас не получилось… Ошибка, Валера, все было ошибкой с самого начала!.. Ничем хорошим наша с тобой история не кончится. Не может она кончиться хорошим — об этом надо было сразу подумать. А мы не подумали… и вот приходится расплачиваться… жизнью…
— О чем ты говоришь! — уже не на шутку рассердился Климов, чувствуя, как холодок страха тронул нутро, видя, что слезы душат ее, что говорит она из последних сил. — Прекрати! И слушай, что я скажу. Сколько раз я тебе предлагал — давай уедем. И каждый раз ты шарахалась — нет, нет, что ты! А как же, мол, папа, мама?.. Папа и мама — вот в чем твоя слабость. Вот как они тебя вышколили еще с пеленок! Страшно тебе их покинуть. Страх — вот твой основной руководитель. Страх перед самостоятельностью. Все с оглядкой на папу и маму… А папа и мама еще с колыбели отвели тебе загородку, в ней, мол, можешь резвиться, но боже упаси выйти за пределы! Бог, мол, тебя накажет, если не будешь чтить мать свою и отца. Я не против — чтить их надо, но, знаешь ли, всему есть предел… А твои «ощущения бога» — все это фантазии. Такая беспричинная радость, если хочешь знать, и у меня бывает, и у любого. Это просто оттого, что мы молоды и здоровы, что все у нас в данную минуту хорошо, мы в полном, как говорится, согласии с окружающим. Отсюда и радость и ликование. И бог тут совсем ни при чем. И не спорь. И слушай. Я уверен, надо сейчас же, немедленно сказать обо всем родителям…
— Нет, ты не понимаешь… — печально качала она головой. — Ты не понимаешь и не можешь понять… И потому, наверное, не можешь понять, что не любишь меня так… так, чтобы…
— Лина, мы поссоримся! — в отчаянии выкрикнул Климов.
Губы у нее задрожали и она умолкла.
Понимал ли он ее в самом деле?..
Все он понимал до тех пор, пока не начинались эти «ощущения бога», этот «жгучий стыд» перед «братьями» и «сестрами», словом, пока не начинались ее религиозные фантазии. Тут понимание Климова иссякало. Тут он понимал ее лишь умом, а значит, не до конца. Разумеется, теперь он многое знал о баптистах, о их вере, о их «правилах поведения», о том, в частности, что связь с неверующим, с «невозрожденным», считается у них «фактом духовного блуда»… Знал он и то, что вера в бога — это как болезнь духа, болезнь серьезная и стойкая. Знал и умом понимал, что Лине, конечно, нелегко будет признаться родителям, решиться на разрыв с ними. Но только — умом… Чтобы полностью, не только рассудком, но и сердцем понять другого человека, надо, видимо, побывать, как говорят, в его шкуре. Чтобы полностью, до конца понять Лину, Климову надо было, видимо, самому стать верующим. А этого–то он, если бы даже и очень захотел, сделать не мог, не позволял его трезвый, заостренный знанием жизни разум.
Вот и сейчас этот разум говорил ему — нет, она все–таки очень и очень больной человек, больной неизлечимо, несмотря на ее колебания…
Он еще хорохорился, возмущался ее словами «ты меня не любишь», умолял быть решительной и сказать обо всем родителям, говорил горячие, ласковые слова, однако чувствовал, как вновь поднимается в нем холодок отчуждения, тот самый холодок, что впервые возник после того памятного винегрета… Чувствовал, как снова появилось ощущение все растущей и растущей трещины…