Когда забудешь, позвони - Татьяна Лунина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А места здесь действительно благословенные! Отхлестанный березовым веником, отпаренный, отмытый Глебов сидел на веранде, пялясь в небеса и прихлебывая с блюдца душистый чай с мятой и зверобоем. Из-за кромки леса поднимался огромный багряный диск, заливающий горизонт золотисто-розовым цветом, такой восход луны Борис наблюдал впервые. На травяном ринге соревновались кузнечики и цикады — кто кого переорет, их несмолкаемые трели веселили ухо и распахивали душу. С реки доносились странные звуки, как будто хозяйка периодически хлопала по воде мокрым, скрученным в жгут полотенцем.
— Жерех балует, — лениво пояснил заядлый рыбак, заметив интерес гостя.
Разговаривать не хотелось. Слова заменяли звуки: плеск, стрекот, шорохи. Природа вытесняла человечью суету, обещая согласие с миром, слова в этом процессе были не нужны. Никогда еще Борису не молчалось так безмятежно и легко.
— Вот ты, Боря, давеча заметил, что я вроде как страну обидел, с государевой службы сбежал, — нарушил молчание Иваныч.
— Это была корявая шутка, извини. Человек не обязан вкалывать до березки. А уж ты, как никто другой, заслужил право на отдых. Я неудачно пошутил.
— Да нет, — помолчав, возразил старый мастер, — ты был прав. Пока ходят ноги, шевелятся руки и калган не в маразме — работать надо. За других не говорю — не знаю, но по мне такая жизнь — в самый раз. Я с детства в трудягах. Пацаном-пятилеткой сестру нянчил, колоски с поля таскал, в десять лет корову доил не хуже заправской доярки. Пахал, сеял, тесто квасил, каши варил — всему выучился. Отца посадили в двадцать пятом как кулака недорезанного. А нас у матери двое: я да Ксюшка годовалая. Мать в колхозе с рассвета до заката, дом — на мне. Вот и пришлось покрутиться. Потом в город перебрались. ФЗУ закончил, на завод пошел, зарабатывать начал. Матери все до копейки отдавал, чтоб харчи покупала, сил набиралась — ничего для нее не жалел. Да только не уберег: померла, неделю до сорока не дожила. Остались мы с сеструхой вдвоем. Только очухались, на ноги встали — война. Опять беда! Поцеловал Ксюху, наказал беречь себя и потопал на фронт. — Иваныч медленно набил трубку табаком, поднес спичку, затянулся. Борис отметил, что раньше мастер курил обычную «Приму», проявился вкус к жизни у старика. — За свое фронтовое счастье заплатил, видать, отцом с матерью: вернулся целехоньким, без единой царапины. Отыскал сеструху, а сам пошел налетчика учиться. Эх, Боря, это такое счастье — в небе с тучками целоваться, не передать! Да только лобызаться недолго пришлось: комиссовали. И опять двадцать пять! Помыкался та й прибился к вашему институту. Там и трубил до конца. Я к чему это рассказываю, дорогой ты мой человек, ни дня ведь не сидел, в стенку глядя! И сейчас работал бы, да только кому нужен пень старый? Вытянула из меня страна-матушка все силы, отжала для верности досуха и выбросила. Пенсию мизерную сунула, чтоб с голоду не подыхал, да и ту зажиливает. Ходишь за ней к этому долбаному окошку, точно нищий за милостыней: захотят — подадут, а на «нет» и суда нет. — Иваныч вздохнул, выбил из трубки пепел. — Я не жалуюсь, грех мне плакаться. Сижу в своем дому, после баньки чаек попиваю да на звезды таращусь — красота! А что забыт — так каждый сейчас в одиночку на своей ветке хохлится, жизнь такая, понимаю. Слава богу, что еще ветка есть, у других и того нету. — Он задумчиво оглядел добротное хозяйство.. — Встретил тут на днях соседа бывшего по площадке, Митрича. Мужик всю войну, от Волги до Эльбы, прошел, полный кавалер ордена Славы, сорок пять лет на ЗИЛе оттрубил. «Что это, — говорю, — давно тебя не видать, Митрич? Болеешь?» А он мне: «Бомжую. Слыхал про такую болезнь?» Оказывается, прознала якась-то подлюга, что в хорошей квартире одинокий старик живет. Нацепила галстук, очки, подкатила на иномарке. То да се, предложили за жилье на Самотеке домик в Твери. Ударили по рукам, подписали бумаги. На свежий воздух польстился, дурак старый! Собрал манатки, прибыл до новой хаты, а там — цыгане. Морду набили, скарб отобрали и выгнали. Теперь по помойкам да подвалам шатается. И правды найти нигде не может. Вот, к себе хочу взять, нехай на печке кости греет, не объест. И вот что я скажу тебе, дорогой ты мой человек. Сижу я тут, у тихой речки, мытый, сытый, домовитый, руки-ноги при мне, барабан внутри без перебоев стучит — живи да радуйся, что дал Бог напоследок такое счастье. А я не могу, Боря: душа болит, и боль эта дыхалку забивает. — Он заглянул Борису в глаза. — Ответь мне, голуба, кто виноват, что единицы жируют, а тысячи бедуют? Почему жизнь наизнанку вывернута: чья сила, того и правда? Или впрямь Россия Богом проклята? Это ж земля моя родная, Боря! Как можно цветочки нюхать, когда она стонет? Ты глянь, что делается! Леса рубят, поля растаскивают под хоромы царские, в горах кровь льется. Березки — и те не жалеют, корчуют беспощадно, а на хрена им эти березки, скажи?!
Старого мастера было жаль. Честный трудяга — прожил жизнь, убежденный, что ее устои незыблемы. Перевернутый, как все, вниз головой, он искренне верил, что под ногами не пустота, а твердыня. Она-то и есть истинная реальность. За нее он воевал, для нее трудился, с ней собрался помирать. Но огромную страну тряхануло. Встряска оказалась сильной, и от резкого толчка народ крутанулся на сто восемьдесят градусов, то есть вернулся к центру тяжести, как и положено его, человечьему состоянию. От внезапного сальто у многих закружилась голова, и они ошалело озирались, растерянные и напуганные. Вестибулярный аппарат старого человека, как известно, наименее всего приспособлен к такой трансформации. У кого язык повернется обвинять его в этом?
— Родина, Иваныч, не только поля да леса с березками, — вздохнул Борис. — Родина — это наша память, и боль, и радость, и надежда. Земля, где родители лежат, колоски, что ты в детстве собирал, речка, в которой жерех бьет хвостом, дом, срубленный твоими руками. И люди — ты, я, Митрич, жулики, надувшие твоего соседа. Родина — она как живой, единый организм, в котором мы — ее сосуды, артерии, кости, плоть. Она — в нас, а мы — в ней. Как разорвать? Сейчас этот организм болен, но он выздоровеет. Уверен! Только прежде надо излечиться каждому — от иллюзий, от зависти, от лени, от рабской психологии. Переболеем — будем жить.
— Видать, я помру невылеченным, — усмехнулся старик. — Наша правда тоди будэ, як нас вжэ нэ будэ.
— А ты уже почти исцелился, — улыбнулся Борис. — И мы, Иваныч, еще на твоем столетии о жизни потолкуем. А сейчас мне пора, извини. Спасибо за добрый прием.
— Куда ж ты на ночь глядя? — всполошился хозяин. — Переночуй, а там на зорьке и двинешь.
— Не могу! Друг дома ждет.
— Верный?
— Вернее не бывает.