Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть пределы в каждом характере: как и прежде, так и сейчас, Кривошеин просто не решился бы принять на себя ответственность премьера. Он был исконный, природный человек – второго места.
Почти все министры, кроме Горемыкина и старого Хвостова, интриговали, тайно частно собирались – по душному столичному лету на берегу Большой Невки, в Ботаническом саду на Аптекарском острове, на даче Кривошеина. И там, на их тайных совещаниях, стали решаться судьбы правительства. Кем заменить Горемыкина? Пришли к мысли: Поливанов. С Поливановым, человеком Гучкова, Кривошеин был в понимании, и Поливанова будет приветствовать Дума (он в каждом выступлении льстил ей), – и самому Государю должна понравиться такая мысль: в военное время сделать премьером военного министра!
И действительно, Кривошеин представил эту мысль Государю, и тому понравилось, хотя он и не любил Поливанова. Тогда Кривошеин ещё осмелел и предложил взять в министры – Гучкова.
Государь отемнился, сразу уклонился. Гучкова – он понимал как своего личного, закоренелого врага.
И сразу всё предложение ему показалось заговором. (Оно и было им.)
И, рикошетом, он впервые за много лет отвратился и от Кривошеина.
А недремлющие события покатили дальше. Казалось уснувший, почти обойденный вопрос о смене Верховного Главнокомандования взорвала московская городская дума. 18 августа она приняла три резолюции: послать демонстративную восхищённую телеграмму великому князю; требовать правительство доверия; и требовать, правда в почтительной форме, приёма своих представителей Государем. Никакой городской думы не было это дело, но московская считалась знаменем российского общества, излюбленным голосом и центром его.
И 19 августа снова завихрились прения в напуганном, безсильном Совете министров. Спорили, не дослушивая и перебивая друг друга. Всего несколько дней назад они все уже примирились со сменой Главнокомандования, искали мягкие формы рескрипта, – теперь московская дума ожигательно подстегнула их прежние возражения.
Кривошеин: Таковы и мои сведения из Москвы: настроение там очень повышенное, и может создаться обстановка, в которой ведение войны окажется безнадёжным. Надо избегать обострять общественное раздражение. Вопрос представляется ещё более широким и принципиальным. В каком положении мы окажемся, если вся организованная общественность будет требовать власти, облечённой доверием страны? Такое положение не может длиться долго. Надо это откровенно сказать Государю, который не осознаёт окружающей обстановки, не даёт себе отчёта, в каком положении находится его правительство и всё государственное управление. Мы должны открыть монарху глаза на остроту настоящей минуты. Золотая серединка всех озлобляет. Или сильная военная диктатура, или примирение с общественностью. Ставшее повсеместно известным решение принять Главнокомандование – пагубное, результаты его будут самыми тяжкими для России и для успеха войны. Увольнение великого князя недопустимо, однако теперь и полный отказ отразился бы на авторитете монарха. Нужен компромисс.
Поливанов: По слухам, доходящим до военного ведомства, солдаты в окопах высказываются, что у них хотят отнять последнего заступника, который держит генералов и офицеров.
Игнатьев (просвещение): Среди молодёжи высших учебных заведений идёт брожение на почве симпатий к великому князю. Со стороны студенческой массы возможны выходки и протесты.
Самарин: А какое впечатление произведёт на верующих, когда в церквах перестанут поминать на ектеньях великого князя, о котором уже год молятся как о Верховном Главнокомандующем?
Так создалась стена дерзких министров, и Горемыкин согласился не препятствовать их последней попытке. Он доложил Государю – и на вечер 20 августа они были позваны в Царское Село.
Государь поражался: его кабинет бушевал как левое крыло Думы? – хлестнула волна и сюда! И даже ещё в чём-нибудь другом он мог стерпеть их оппозицию, прислушаться к ним, – но как они смели залезать в самую сокровенную глубину царской души: в его долг перед страной, соединение со своим народом? В его царское положение как орудия Божьего Промысла? Почему они лезли туда, где может парить только беззвучие и царская молитва? И что они понимали в военном деле – разве они служили в полках? участвовали хотя бы в манёврах? И разве могли они оценить, что Николаша дерзко повёл себя как повелитель России? – он так использовал свой пост, что и действительно мог бы посягнуть на Верховную власть. И почему Верховное Главнокомандование должно решаться не Царём, но московской думой, но адвокатами и журналистами? да даже хоть и министрами? И не общественная ли запальчивая критика Ставки первая и толкнула Государя на мысль о смене? Целый год Царь казался недвижим и безучастен – и всем это приходилось плохо. Наконец он решился проявить себя – и всем это пришлось ещё хуже.
А командовать своею армией – была его заветная мечта. Его звал к этому жребию внутренний голос, долг Помазанника, незавиcимо от победы или поражения войск. Его совесть не могла обмануть!
И не оставлял его поддерживающий голос императрицы:
Они слишком привыкли к твоей мягкой всепрощающей доброте. Они должны выучиться дрожать перед твоим мужеством и твоей волей. Я знаю, как тебе это дорого обходится, но быть твёрдым – это единственное спасение. Слава твоего царствования приходит тогда, когда ты твёрдо держишься против общего желания. Меньше обращай внимания на советы других. Ах, когда ты наконец хватишь рукой по столу и накричишь, что они неправильно поступают. Тебя – не боятся. Ты должен их напугать, иначе все садятся на нас верхом. Если бы твои министры боялись – всё шло бы лучше. Меня приводит в бешенство, что министры ссорятся, это предательство. Ты слишком мягок, так не может продолжаться. Все, кто любят тебя, хотят, чтобы ты был строже. Ах, мой мальчик, заставь их дрожать перед тобой!
Но вот – предстояло ещё раз выдержать столкновение с министрами, – и Государь боялся, зная свою уступчивость, прислушливость, – боялся, что его отговорят. И перед выходом к министрам он расчесался магическим, как уверял Григорий, гребешком, придающим стойкость. И знал, что императрица с Аней Вырубовой будут подходить извне с балкона, к окнам их освещённого вечернего заседания – смотреть на него, молиться и гордиться.
И с напряжением небывалым, уже в крупных каплях пота, Государь выдержал это мучительное заседание 20 августа, выслушивал горячие, слитные отговоры, возражения и убеждения министров – и всё-таки не сдался! Устоял! Стягом всей своей воли, высшим усилием он ответил: да! да! да! Принимаю Верховное Главнокомандование, и немедленно уезжаю в Ставку, и вопрос окончен обсуждением.
Да ведь уже знала вся страна! – как же было отказаться?.. И ещё такое торжество доставить Николаше?..
И оттого, что он так редкостно не уступил хору министров, – Государь им простил их дерзкое сопротивление, простил – за то, что оказался увереннее их. Восторжествовав над ними – он настроился благодушно. (А если б он уступил им – через час он уже тяготился бы своим поражением невыносимо и должен был бы всех их увольнять, освобождаться от них.) И благоугодно согласился: через день, 22-го, торжественно и милостиво открыть Особые Совещания по военному снабжению, топливу, перевозкам, куда члены Думы и общества допускались теперь работать с министрами.
Но ещё 21-го кабинет собрался в Елагином дворце, крайне возбуждённый от своей неудачи. Сазонов и Поливанов исходили от раздражения. У них появился тон такой резкий, как если б они были не из правительства, а из думской оппозиции. Кривошеин вообще отсутствовал, уже не теряя времени тут. Оппозиционные министры тайно собирались и накануне царскосельского заседания, пришлось им тайно собраться и вновь.
Оказалось, что хотя проспорили с Государем весь вечер – а ничего не решено: каково же будет направление внутренней политики: диктатура или уступки? и что же отвечать московской думе?
Горемыкин предложил: изъявить высочайшую благодарность за верноподданнические чувства. Ему возразили, что это будет ирония, а московская телеграмма написана кровью болеющих за родину людей. Самое правильное – исполнить все пожелания московской думы.
Сазонов: Наш долг в критическую минуту откровенно сказать Царю, что при слагающейся обстановке мы неспособны управлять страной, безсильны служить по совести.
Горемыкин начал понимать, что министры без него сговорились тайно:
То есть, говоря просто, вы хотите предъявить своему Царю ультиматум?
Игнатьев: Мы должны снять с себя упрёк, что мы молчали в минуту величайшей опасности для России.
Самарин: Вопрос идёт о грядущих судьбах России, и мы участники великой трагедии. В общем голосе страны проявляется здоровое, правильное чувство, навеянное тревогой за родину.