Здесь и теперь - Владимир Файнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, что ты хочешь сказать? Напиши. — Подставил записную книжку, вложил в пальцы здоровой руки авторучку.
Каракули налезали друг на друга. Цепенея, смотрел за тем, что появлялось на бумаге.
УМИРАЮ
НЕ ПЛАЧЬ МОЙ МАЛЬЧИК
ПОСЛЕ КРЕМАЦИИ
НЕ ХОРОНИ ДОРОГО
ПЕПЕЛ ПО ВЕТРУ
Глаза её закрылись. Дыхание стало ещё более хриплым. Авторучка вывалилась из пальцев.
Я выбежал из палаты. Медсестра, уже другая, сидела в коридоре за своим столиком.
— Врача! Срочно!
— А в чём дело?
— Матери плохо! Умирает! В восемнадцатой!
— Все врачи ещё на летучке. — Медсестра все же встала, пошла за мной.
— Тут для неё лекарства! — сказал я, бросаясь к тумбочке. Вместо трёх лекарств там было только два, так и не раскрытые трентал и кавинтон. Японский гамалон отсутствовал… — Почему ей не давали лекарств?!
Между тем сестра, взглянув на лицо матери, быстро направилась к выходу из палаты.
— Где назначение? Почему вы ей ничего не делаете?! — Я бросился за ней.
— Какое назначение? Нужно реаниматоров вызывать!
Я метнулся назад к матери, обнял, стал судорожно гладить по голове.
Ресницы её дрогнули. Она смотрела со странным, необыкновенным выражением глаз. Здоровая рука приподнялась, провела по моему лицу, как бы запоминая…
Пальцы её зашевелились. Я догадался, что она снова хочет что‑то написать.
МНЕ ХОРОШО
Я СЛЫШУ
ВИЖУ
ВИЖУ!
Я смотрел на буквы, ничего не понимал. Что она слышит? Что видит?
Дверь распахнулась. Мужчина и три женщины в белых халатах с какими‑то приборами, шлангами заполнили палату.
— Выйдите, пожалуйста, — сказал мужчина.
Уходя, я беспомощно оглянулся на мать.
Минут через двадцать бригада реаниматоров вышла в коридор.
— К сожалению, всё, — сказал мужчина. — Можете войти.
— Что «всё»? — я почувствовал, как немеют губы.
Через два часа я сидел в другом корпусе больницы, в приёмной перед кабинетом заместителя главного врача по лечебной части, и уже моя собственная рука выводила скачущие по бумаге буквы: «Прошу не вскрывать тело моей матери…»
— Оставьте, — сказала секретарша. — Я передам. Завтра воскресенье, а в понедельник с двенадцати можете приехать в морг за справкой для загса. Сможете и забрать труп. Или хоронить будете отсюда?
В сиянье слепящего мартовского дня вчерашний снег таял. Я вспомнил, что Анна должна приехать сюда после работы. Оставаться на территории больницы не мог больше ни минуты.
Сначала потащился, а потом пошёл скорее через пустырь, все скорее. Наконец выбежал к автобусной остановке. Увидел поодаль телефонную будку. В будке взглянул на часы. Было без пяти двенадцать. Стал звонить в школу, в учительскую. Казалось, ещё одна секунда, и если я не сообщу Анне, не разделю с ней своё горе, оно раздавит.
Когда Анну наконец позвали к телефону, закричал в трубку:
— Говорила: «Всё будет хорошо», а мама умерла! Ее убили! Да, убили. Все эти ваши порядки! — Я понимал, что Анна ни в чём не виновата, но не давал ей слова сказать. — Я больше так жить не могу. Не хочу. Я тоже убил — зачем я вызвал реаниматоров?!
«Зачем я вызвал реаниматоров? — повторял и повторял я потом, стоя возле будки. — Может, ты ещё жила бы, мамочка моя бедная…»
Единственное, что удалось Анне, это на миг прорваться сквозь мою горячечную речь, внушить, чтоб никуда не отходил от автомата.
«А ведь это не я вызвал реаниматоров», — вдруг ударило в голову. Вспомнились глаза чернявой старушки, забившейся под одеяло.
…Когда подъехали синие «жигули», я едва стоял на ногах.
— Прости, — только и сказал я Анне.
Этот день и следующий — воскресенье — было чувство, что мама вопреки всему жива. Страшно было зайти в её комнату и там её не увидеть. Незримое присутствие матери ощущалось всюду. Однажды я застиг себя на том, что разговариваю с ней.
В понедельник Анна отпросилась с работы и поехала вместе со мной в больницу. Все приготовления к похоронам она взяла на себя.
Я вышел из машины, направился к одноэтажному зданию морга, широкие двери его были раскрыты, виднелся постамент среди небольшого зала.
— Вы куда? — спросила какая‑то служительница.
— За справкой.
— Справки — с другой стороны.
Тропкой среди осевших сугробов я обогнул морг, увидел дверь. Вошел в залитое солнцем помещение, уставленное комнатными растениями. Две сотрудницы в белых халатах пили чай.
Объяснил, что пришёл за справкой о смерти матери.
Одна из женщин, раскрыв толстую тетрадь, что‑то поискала в ней, затем вышла в соседнее помещение и тут же вернулась.
— Вашу маму как раз вскрывают. Обождите полчасика.
— Я просил не делать этого. Заявление писал!
— Ах, это вы он самый и есть?! — сказала другая, допив чай с блюдечка. — Зам. главного врача распорядилась обязательно вскрыть, говорит, беспокойный родственник, ещё станет жаловаться в Минздрав, что неправильно лечили…
Слепо шёл я вдоль стены морга, за которой резали сейчас тело моей матери. По–южному, совсем как в Грузии, припекало солнце.
…На следующий день мать кремировали, урна с пеплом была захоронена в закрытом колумбарии на Николо–Архангельском кладбище.
2И вдруг я вспомнил. Как я вообще мог об этом забыть?!
Когда‑то, когда я был в Болгарии, я пришёл в гости к Искре — бывшей связной подпольного Болгарского ЦК партии. Она непременно хотела познакомить меня с Невеной — своей подругой, бывшей радисткой партизанского отряда.
Мы сидим втроём, пьём кофе, Невена — пожилая полная женщина с седой шапкой волос — внезапно протягивает через стол руку, берет меня за ладонь и, глядя в пол, словно в пропасть, начинает быстро говорить. Искра едва успевает с переводом.
— Ты волнуешься. Ты здоров. Но у тебя горят нервы сердца, тебе нельзя волноваться. Всё будет хорошо. Фантастически хорошо. Сначала много лет будут затруднения. Когда ты начнёшь отдавать себя людям, случится смерть. У тебя есть мама. Это смерть мамы. Ты поймёшь, что должен написать книгу. Очень важную для всех. Но не будешь знать, как это сделать. Потом пойдёт! Эту книгу сначала не будут печатать. Потом увидишь, что будет. Ты сделаешь главное дело жизни. Ты его сделаешь.
Затем Невена говорит вещи, о которых нельзя здесь сообщать.
И в конце предлагает:
— Я могу ответить на два твоих вопроса. Только два. Подумай.
— Невена, скажите, неужели третья, термоядерная мировая война будет?
Лицо её делается каменным.
— На этот вопрос не имею права ответить. Говори второй вопрос.
— Ну а что будет с моей страной, с Россией, с СССР?
Невена смотрит в пол, как в пропасть.
Холодный пот течёт у меня между лопаток, вдоль позвоночника.
— Народ мечется… Народ в смущении мечется. — Лицо Невены теплеет, как бы оттаивает. — Но всё будет хорошо. Увидишь — всё будет хорошо!
…Пусть скептический читатель этих страниц вспомнит однажды сказанное Гамлетом: «Гораций, много в мире есть того, что вашей философии не снилось…»
31965 год. Навсегда расстаюсь с комнатой, откуда слышен перезвон Кремлевских курантов. Прощай и коммунальная кухня, где по ночам столько лет сочинял до рассвета.
Жильцы нашей двенадцатикомнатной квартиры ещё держат круговую оборону.
Могущественное министерство отбирает дом для своего ведомства. Домоуправ, милиция, работники прокуратуры приходят ежедневно, уговаривают взять ордера на отдельные квартиры.
Дело не только в том, что никто не хочет ехать в новые районы, где уже и Москва — совсем не та Москва, где мы все родились, где живем… Неожиданно выясняется, что все эти люди, «соседи», занимая хлеб, деньги, десятилетиями ссорясь и мирясь, прикипели друг к другу. Да так, что теперь требуют поселить всех вместе, в один дом.
Такое сплочение было только в военные годы.
Моссовет почему‑то не имеет возможности дать всем ордера в один дом. А жильцы не хотят разъезжаться.
Готовый сюжет для фильма.
Никогда ни у кого не было ни своей кухни, ни своей ванны, но никто не соблазняется. Никто не берет ордеров. Коммунальная двенадцатикомнатная квартира становится коммуной. Жильцы приносят друг другу продукты, ухаживают за больными, одинокими, присматривают за детьми.
Как просто и как счастливо, оказывается, можно жить!
В доме отключают воду, затем электричество, газ…
Остальные этажи выселены.
Но вот выявляется первый предатель. Все разваливается.
…Не забыть этого чувства семьи человеческой, солидарности. С тех пор ищу его всюду, тоскую по нему. Как тоскуют по родине.
Глава двадцать третья
1Пламя свечи клонилось на сквозняке. Видимо, в храме где‑то были приоткрыты окна.
Я стоял, стиснутый людьми, и сквозь слезы смотрел вперёд, туда, где у алтаря под большим изображением Христа трепетала и моя свеча.