Мемуары M. L. C. D. R. - Гасьен Куртиль де Сандра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя она и заверила меня в сердечном расположении, на которое я надеялся, открывая ей правду, — тем не менее мне стало ясно, что моя прямота совсем не тронула ее. Слушая меня, она несколько раз краснела, а когда я закончил, с негодованием обрушилась не на того, кого надо и кто заслужил, но на своего зятя, сочтя именно его виновником сплетен. Тщетно я клялся, что это не так: она не верила мне или, скорее, притворялась, будто не верит, и обещала жестоко отплатить ему. Она приступила к исполнению своих намерений несколько дней спустя — решила продать свое роскошное поместье возле Немура. Поскольку запрошенная цена равнялась по меньшей мере четыремстам тысячам франков, покупателей долго не находилось, да и господин де Ла Тур предпринял все, чтобы отвадить всех интересующихся. Поступки герцогини были непростительны — по отношению как к нему, так и ко мне, в связи с теми слухами, о которых я ей рассказал, — но даже если она и опасалась за свою репутацию, то в нерассудительности своей зашла так далеко, что передала мои речи тому самому конюшему. Снявший лакейскую ливрею, но оставшийся лакеем в душе, тот не отважился мне показать, что они ему ведомы, — однако я понял: он имеет большую власть над герцогиней, а еще понял, что она на меня обижается. Другой на моем месте плюнул бы, рассудив, что если уж она сама хочет погубить себя, то пусть поступает, как ей вздумается. В самом деле, на свете куда больше тех, кто нипочем не станет навязывать людям помощь вопреки их желанию, — но я-то сделан из другого теста и, возвратившись к герцогине, как обычно, сказал, что, несмотря на ее обиду, я остаюсь ей предан и потому пришел ей сказать, что, продавая свои земли, она навлечет на себя еще больше сплетен — скажут, будто ей понадобились деньги, дабы облагодетельствовать своего конюшего в ущерб единственной дочери{357}. Стоит ли пояснять, какие кривотолки это вызовет, а для персоны ее положения подобные пересуды более опасны, нежели для кого-либо другого; ее семья и семья ее супруга в отчаянии, и осмелься я передать им то, что мне говорили, уж наверняка нашелся бы желающий покуситься на жизнь негодника, ставшего причиной того, что она оказалась в центре всеобщих сплетен.
Все произнесенное дотоле ничуть не тревожило ее, пока я не привел этот последний довод. Она осведомилась, кто подбил меня на такие речи, и, поняв, что я не хочу отвечать, принялась всячески улещивать и просить ничего от нее не утаивать. Однако мне не хотелось больше касаться этой темы, что навело герцогиню на мысль, будто я все измыслил. Я ответил: пусть думает как пожелает, время покажет — хотя как бы не было уже поздно, — что я говорил правду, ничего не прибавляя и ни о чем не умалчивая. Не промолвив более ни слова, я удалился, а на другой день, проходя мимо ее дома, повстречал господина Теодора, того самого конюшего. Думая, что имеет дело с ничтожеством, подобным ему самому, он сказал: я-де немало позабавил его хозяйку, явившись накануне болтать глупости. Не успел он закончить эту фразу, как сполна получил за нее: я отвесил ему два или три удара тростью по спине, до того напугав, что он не подумал даже вынуть шпагу из ножен. Тем не менее, он не утихомирился и хотел подстроить так, чтобы через его наветы меня призвали к суду маршалы Франции, уверенный, будто суровые королевские ордонансы обеспечат мне несколько лет тюрьмы. Но из-за своей наглости, а также того, что человек его звания не имел права требовать меня к маршальскому суду{358}, он произвел неприятное впечатление на маршала де Вильруа, у которого происходило заседание, и смог добиться лишь обычного правосудия. Перед процессом я заручился советами одного опытного сутяжника, и когда мой недруг явился в суд, то увидел, что его упредил и что не он может повредить мне, но от меня зависит засадить его в тюрьму — во исполнение вердикта, вынесенного против него. Мадам де Витри захотела отплатить мне за это и, не смея рассказать моим друзьям всю правду до конца, заявила лишь, что я был нелюбезен с нею и избил одного из ее слуг, так что она не простит меня до конца жизни. Я попросил объяснить ей, что конюший вынудил меня к побоям своими дерзкими словами; и хотя персоны эдакого разбору конечно же неспособны оскорбить порядочного человека, да ведь и мы не всегда достойно владеем собою; прежде чем набрасываться на него, мне следовало подумать, а я пренебрег этим, — но прошу заметить: он тоже был при шпаге, а значит, и я мог взяться за свою, отвечая на его наглость. Другая на месте герцогини, вероятно, нашла бы мои доводы убедительными, но господин Теодор обладал большим даром убеждения, чем я, и она продолжала выказывать мне свою ярость. Я не обращал внимания и не хотел поступать по-иному, имея по меньшей мере то преимущество, что многие были на моей стороне. Осмелюсь сказать, что в ее поведении было больше упрямства, чем разума, и она довольно ясно обнаружила это, когда продала-таки свое поместье господину де Буафрану, управляющему делами господина герцога Орлеанского, вполовину дешевле, чем оно стоило. Это восстановило против нее всю родню, а еще сильнее шум поднялся, когда герцогиня, дабы утешить господина Теодора в его обидах, отдала большую часть денег ему. Как бы то ни было, господин де Ла Тур, более прочих заинтересованный в делах наследства, решил избавиться от злополучного приживала, а посему прибегнул к угрозам, вынуждая его уйти. Это желание осуществилось: видя, что все на свете ополчились на него, Теодор сбежал, не попрощавшись с герцогиней, а та, если верить «Скандальной хронике», так сокрушалась, что умерла от огорчения. В самом деле, она не пережила разлуки с ним. Для господина де Ла Тура было бы лучше, если бы это случилось четырьмя-пятью годами раньше, тогда бы его теща не успела растратить основное состояние и не испортила бы свою репутацию, дотоле столь безукоризненную, что утверждали, будто достойней ее дамы нет.
Тем временем осада Люксембурга продолжалась, и хотя возвращение графа Вальсассины приободрило осажденных, однако привезенных им денег не могло хватить надолго — вскоре гарнизон опять ждала прежняя нужда. Это заставляло губернатора действовать очень осторожно, но наконец он совершил ошибку, которая, сражайся он за Францию или потеряй французское губернаторство, стоила бы ему головы. При приближении наших войск он выставил на крепостном валу скрипачей, словно говоря: самое высшее наслаждение для него на войне — это выказать храбрость; затем в городе начались балы и празднества. Однако он не учел, что имеет дело с противником, танцующим под другую музыку: в последней кампании мы проявили довольно отваги, чтобы не сносить подобных насмешек. Позволяя себе немного отвлечься, скажу, что, если бы его атаковали в открытом поле, он, возможно, разделил бы участь принца Конде при осаде Лериды{359}. Тот, упоенный своими замечательными победами во Фландрии, забыл о судьбе графа д’Аркура, битого в предшествующем году{360}, и, полагая, будто и в Каталонии удача ему не изменит, тоже заставил скрипачей играть во главе своего войска перед неприятельскими позициями. Не удовольствовавшись этим, он велел передать испанскому губернатору, что такие серенады теперь будут звучать часто. Испанец же заявил, что постарается ответить тем же, но с извинениями просит подождать до утра — дабы настроить скрипки, которые он с радостью даст послушать, едва музыка будет готова. Музыкой же оказался гром пушек, которые своим огнем прикрывали решительную вылазку осажденных. Принц Конде отчаянно оборонялся и даже потеснил испанцев до городских стен, но, не получив поддержки, на которую рассчитывал, был вынужден отступить, потеряв семьсот или восемьсот человек. Но, сказать прямо, — да позволят мне судить великого полководца, — к чему вся эта бравада или, точнее говоря, пустое фанфаронство? Разве нет других способов отличиться, и неужели принцу совсем не приходило в голову, что он может потерпеть поражение?
Но довольно отступлений — пора вернуться к губернатору Люксембурга. Храбрец — иначе и быть не могло, раз уж происходил из семьи, давшей стольких смельчаков{361}, — он, как я только что сказал, отличался скорее избытком храбрости, нежели ее недостатком. Ему следовало бы понимать: что простительно солдату или младшему офицеру, то недопустимо для командующего. Он же о подобных вещах думал в последнюю очередь — и не только в упомянутом случае, а еще и в другом, имевшем куда более серьезные последствия. Служи он в наших рядах — не сносить бы ему головы после происшествия, о котором я сейчас поведу речь. Однажды вечером на балу он поссорился с полковником своего гарнизона по имени Кантельмо — тот счел себя оскорбленным и заявил, что настаивает на немедленном удовлетворении. Губернатор, ничуть не беспокоясь о том, что город окружен врагами, тотчас дал согласие, покинул бальную залу с таким видом, будто ничего не произошло, и отправился на отдаленную улицу, где была назначена дуэль. Оба привели секундантов: губернатор — графа Вальсассину, а Кантельмо — офицера из своего полка. Их слуги принесли факелы, а чтобы поединок не слишком затянулся, решили драться лишь до первой крови. Губернатор сделал выпад — шпага задела бок Кантельмо, и тот, либо подумав, что тяжело ранен, либо просто поскользнувшись, упал на мостовую. Решив, что враг сокрушен, губернатор крикнул полковнику, чтобы тот просил пощады, и захотел отобрать у него шпагу, — но секундант Кантельмо, увидев, что другу грозит опасность, поспешил на помощь и пронзил бы губернатора насквозь, если бы не был оттеснен слугами, освещавшими поединок: кто-то из них угодил ему факелом прямо в лицо, и секундант свалился рядом с Кантельмо. Тогда губернатор вместе с графом Вальсассиной легко обезоружили обоих поверженных противников, и бой закончился. Нетрудно догадаться, что если бы господин маршал де Креки, руководивший осадой Люксембурга, получил приказ начать штурм, то легко овладел бы городом, губернатор которого вел себя так неосмотрительно; но какими бы силами мы ни располагали, все равно не отважились бы поступить так, как хотели; а кроме того, приходилось нам считаться и с английским королем — он сильно мешал нам и мы вынуждены были идти ему на любые уступки.